- Яко же придеше злыдени, да в души седоше, падеше на мир великыя темь. Ибо темны злыдни есьмь, иже их есьмь тьмы. Иже лягаше темь на всея земли, иже сокрываше всяку же тварь живущу – летящу, ползущу, тако же лающу, мычащу да говорящу. Иже пущаше тьмы злыденей тьму темь, дабы свыше не видаше, яко человецы грех творяше, ибо греховны человецы суть.

Блаженный Микеша кончил говорить и шумно высморкался в рукав. Слышно было, как он, вздыхая, жуёт беззубым ртом, и грязненькая жидкая бородёнка его шуршит по рубахе, а мамка наливает попрошайке топлёного молока. Тишка чуток подвинулся на лавке – вознамерился горячую горбушку под шумок стянуть. Микешины байки он слышал не раз уже, сидя на печке у какого-нибудь приятеля. Придёт, за стол сядет, и ну бухтеть про великую темь за грехи тяжкие. Смешно. Блаженный – он и есть блаженный: дурачок. Темь всегда была, это любой знает. И то славно: был бы свет – все и ослепли бы. И горбушку, поди, не стянешь – мать враз увидит и подзатыльник даст. Кому нужен он, свет этот?

Поднёс Тишка пальцы к самому носу и вгляделся в чуть видное пятно ладошки. Потом отодвинул руку плавно – и пальцы растворились в черноте. А Тишке всё равно видно. Не глазами, а чувством каким-то другим, непонятным. Чувствует он, как поворачивается мамка у печи, как Микеша макает нос в тёплое молоко. К чему глаза? И так ладно.

Повёл носом Тишка, и ощутил явственно свежий духмяный хлебный аромат еще тёплой корки с прижаренным капустным листом. Вот он, совсем рядом. Рука почуяла тепло и сама потянулась куда нужно…

- Я всё слышу, окаянный!- грозно предупредил мамкин голос,- Вот анчутка! Поди лучше дров принеси.

Тишка соскользнул с лавки, привычно юркнул в сени. Свой дом он знает, как пять невидимых пальцев, да и двор тоже. Проскользнёт меж лавок ужом – не зацепит ничего, ничего не свалит. И не шарит рукой, как тот же Микеша. Вот если у дядьки Ефима случалось бывать в гостях, или у кого из приятелей, то приходилось, как другие, вести пальцем по стене, чтобы двери найти. Чуять людей, скотину или печку горячую – это у него хорошо получается, только вот предметы всякие – никак.

Свалил Тишка дрова на приступку, а сам на печку шмыгнул. Хорошо, тёпло. Дурачок Микеша всё не уходил – цедил молоко из кружки, да вздыхал:

- Ибо человецы суть. Во тьме родяше, во темь уходяше…

Мамка тоже вздыхала следом. И чего вздыхать? Ну, родятся в темноте, и что? Где ж родиться ещё, коли кругом тьма? И уходят в неё же. А может, и не уходят. Может, их злыдни забирают. За ересь всякую. Или, может, они вовсе пропадают. В реку или там болото. Во тьме, поди, много чего такого есть. Сбился с тропы – и поминай, как звали. Батька Тишкин так и пропал прошлой весной. Пошёл по дрова, и не вернулся. То ли заплутал, то ли злыдням в лапы попался. Был человек, и нету. А может, и злыдней-то никаких нету тоже. Кто их видел-то?

- Дидку, а почто людям глаза, коли ничего не видно?- спросил Тишка.
- Ты что пристал к юродивому?- пригрозила мамка,- Вот я тебя оттуда ухватом…
- К чему мальца ухватом?- забормотал Микеша,- Не надо ухватом. Больно будет.
- Любопытный шибко,- проворчала мамка,- греха с ним не оберёшься.
- Ну, а всё же?- не унимался Тишка,- Пускай скажет, коли знает. Интересно же. На кой глаза, коли ничего не видно?
- Глаза – дабы суть греховную зреть, которая тьма есьмь,- прошамкал Микеша.
- А скотина почто во тьме видит?
- Всякая тварь мычаща, лающа иже блеюща есьмь тварь безгрешна, поелику бездушна. Человек же есьмь тварь мысляща, мысли рекуща, творяща лже. Ибо же мысль изреченная ложь есьмь.

Тишка выставил руку с лежанки, ловя ладошкой жар от огня. Рядом с этим жаром тепло мамкино и Микешино почти пропало.

- А вдруг она тоже не глазами видит, скотина-то?
- Что значит – «тоже»?- взбеленилась мамка,- Я вот тебе дам «тоже», злыдень окаянный!
- Шумно у вас,- проворчал блаженный,- пойду я.

Микеша, шаря по стене, прошаркал до двери и вышел. Залаяла дурачкова собака: заждалась. Хорошая у него собака, куда хочешь в два счёта доведёт. Микеше за неё две козы предлагали – не продал.

- Что ж ты, дурашка, творишь?- всхлипнула мамка, едва собачий лай отдалился за ворота,- Беду накликать хочешь? Ну, как донесёт он про твоё «тоже»?
- Не боись. Кто ему поверит? Он же блаженный.
- Будут они разбираться. С дядькой Филимоном не слишком разбирались.

С Филимоном и в самом деле никто не разбирался – забили до смерти. И то – зачем было кричать, что все слепые, а он зрячий? Пропал год назад, а потом объявился, и ну кричать. Кому такое понравится? Зрячих никто не любит. От лукавого это – во тьме видеть. Только злыдни такое могут.

- Иди уже, от греха,- вздохнула мать,- да не болтай при других-то: худо будет.

Соскользнул с печки Тишка, подобрал со стола уложенную котомку – хлеб, яйца и фляжка молока, весь нехитрый пастуший обед. Снял с гвоздя верёвку, накинул на плечо. Чуток задержался на пороге. Неохота Тишке избу покидать – такое тут всё уютное, привычное да тёплое. Родное все. Мамка мягкой рукой напоследок волосы пригладила – даром, что ругает, от любви ведь. Стой, не стой, а идти надо – корова с голоду ревёт уже, да и приятели заждались.

По росной траве прошлепал в стайку Тишка. Тут ему тоже каждая соломина знакома, на ощупь ходить не надо. Корова привычно холодным носом в ладошку тычется – ищет соли. А соли-то сегодня Тишка и не захватил. Позабыл с дурачком этим. К мягкой тёплой шее коровьей прижался и зашептал на ухо, как бабка учила: «На острове Буяне, в реке Ириане, лежит бел-горюч камень алатырь. Заклинаю камнем-алатырём, камней царём: зол-злыдень, сгинь навсегда, без следа, как дым во тьме, как в песке вода. Чур-чура, приди помочь, гони злыдней прочь, в чёрную ночь, чтоб корову нашу не сбили с пути, а дали домой прийти. Слово моё не зря, крепче камня алатыря. Как я сказал, так и будет».

Корова трясла ушами – не хотела слушать, хотела на выпас. Ничего, потерпит немного: с наговором оно надежней. Может, и не помогает, а так, бабкины сказки, только всё одно спокойней. Привязал Тишка верёвку к рогам, калитку открыл, да пошёл в поводу – корова сама знает, куда идти. Знай только, ногами пошевеливай.

Хорошо поутру на выпас идти. Это поначалу из хаты выходить не хочется, потом к прохладе приобвыкнешься – и хорошо. От лопухов росных свежестью веет, на ветвях птицы щебечут. Корова рядом шагает – горячая, мягкая. Озябнешь, прислонишься на минутку – и хорошо. Слышно уже, как на деревенской площади мальчишки галдят, собираясь. Коровы мычат, овцы блеют. Осталось последний сарай миновать, и вот она, площадь.

Идет Тишка, не думает ни о чём таком, и вдруг тяжелая рука за плечо – цоп! Пальцы твёрдые, как железные, и холодный пёсий нос в колено упёрся. Да это Микеша!

- Ай! Дидку, пусти: больно.

От неожиданности Тишка верёвку из рук выронил. Верёвка по траве шуршит: корова-то дальше топает. Прошла чуть, и остановилась. Ну, хоть не трудно сыскать будет. А Микеша Тишкино плечо отпустил и дружески так по мальчишеской худой спине пришлёпнул:

- Ступай. Подумал я, ты и впрямь что видишь. А ты – как все.

Приблизил блаженный лицо своё к Тишке вплотную – пахнуло тряпьём старым, сеном и потом. И даже вроде глаза во тьме видать, и словно свет от них даже. Или показалось всё Тишке со страху – и нос крючком этот, и бородёнка нечистая, растрёпанная.

- Нет,- повторил Микеша,- не видишь ты дальше носа. Во тьме родяше, во темь уходяше… Лже рцы, человецы-червецы… А я-то подумал – ходишь больно ловко, как зрячий.
- Я, дидку, сердцем вижу!- вдруг шёпотом выпалил Тишка,- И тепло всякое чую. Это не грех?
- То не грех,- ответил блаженный,- темь есьмь грех. Ступай за коровой своей, она тебя выведет, куда надобно.

Сказал так юродивый, да верёвку в руку Тишке обратно вложил. Корова потянула, и зашагал Тишка дальше по дороге, а старик пропал во тьме, как не было. Тут и на площадь они вышли. А стадо уж на выгон тронулось, еле догнали. Жутковато как-то Тишке от встречи такой. Обхватил он за шею корову свою, к тёплому боку приник – всё не так страшно. Ну, вскоре и на выгон пришли.

На выгоне хорошо – расслабиться можно. Коровы никуда не денутся – вкруг луга жердяная городьба устроена. Трава уж подсохла. Можно с приятелями поваляться, клубнику поискать. Клубнику искать легко: пахнет она здорово. Горстью листву прочешешь – и вот тебе угощение. А рядом кузнечики стрекочут, и приятели тож языками стрекочут, словно кузнечики. За разговорами день быстро проходит. Вот скоро и обратно собираться пора. Ищет Тишка свою корову, а коровы-то и нет. Что ж теперь делать-то? Руки выставил, в стаде шарит, ищет кормилицу. Ан, всё одно нет её нигде. Раньше-то мигом находил, а теперь никак. Тепло чужое повсюду.

Делать нечего – прошёл Тишка вперёд от стада. Если отойти подале – почуять, вроде как, легче должно. И правда, маячит вдалеке. Еле-еле слышно. Пошёл Тишка на тепло. Шёл, пока в жердь не упёрся. А жердь-то поломана – прогнила. «Чур-чура, приди помочь, гони злыдней прочь, в чёрную ночь, чтоб корову нашу не сбили с пути, а дали домой прийти»- забормотал Тишка. Да только не хочет возвращаться корова – стоит себе, дышит, ногами переступает. И недалёко, вроде. Ан, за изгородь страшно идти. Может, и ничего, если недалёко? Вернуться Тишка сумеет, поди? А без коровы как? Нельзя без коровы.

Привязался Тишка верёвкой к жерди, выставил руки, да и шагнул за ограду. Пройдёт немного, поворотится – вроде, недалече ушел. Слышно, как мальчишки кричат, стадо мычит и блеет. Но и корова своя ближе не становится, ровно дальше отходит. Вот и верёвка кончилась. И корова совсем рядом дышит. Верёвку оставить боязно, да потерять кормилицу ещё страшнее.

Бросил верёвку Тишка. Идёт за коровой, а та от него. И вроде рядом совсем, и не взять никак. Не иначе, Микеша сглазил, злыдень старый. «Приведёт куда надобно»… А Тишке туда и не надобно вовсе. Уже и стада не слышно стало. А тут под ногами вовсе захлюпало. Присел Тишка и завыл тихонько со страху. Тут корова и остановилась. Постояла, подумала, да и назад пошла. Видать, жалко мальчонку стало.

Подошла, губами у лица шлёпает, слезы солёные со щёк слизывает. А губы мягкие, добрые, только не коровьи вовсе. Пошарил руками Тишка, на недоуздок наткнулся: голова-то лошадиная. Эва! Как же он так обмишулиться мог? Зазря заблукал, выходит. А теперь что же – пропадать? Дороги назад не найдёшь. В недоуздок вцепился, пальцы разжать боится – ну, как уйдёт лошадь, что тогда? Поди, куда-нибудь, да выведет.

Утер щёки рукавом Тишка, всхлипывать перестал. Поднялся, ухватился за гриву на холке, да на широкую конскую спину влез. Влез, улёгся и за шею обхватил. Пропадать, так не в одиночку. Неси хоть куда-нибудь.

Повернулась лошадь и пошла. Тишка лежит, руки разжать боится – вдруг свалится? Под копытами то болото хлюпает, а то тропа вроде. По лицу да по спине ветки шлёпают, секут вроде за дурость малолетнюю. Плачет беззвучно Тишка, слёзы о гриву вытирает – страшно же. Дома-то всё привычно, понятно было. Всё знакомо. Мир такой маленький да уютный казался. А тут – эва: огромный, страшный, неизвестный. Идёт лошадь, уносит Тишку. А куда – кто знает? Приостановится, траву пощиплет, и снова идёт. И конца и краю этому пути не видно.

Спина у лошади широкая, что лавка, только мягкая, живая. И тёпло, не замерзнешь, и покачивает – как в зыбке. Песни мамкиной только не хватает. Вместо песни – чу! Вода журчит. Речка. Лошадь копытами цок-цок по настилу деревянному. Никак, мост. Ну, как сронит? Да нет, ничо вроде – ровно идёт. Значится, дорога привычная. Руку вытянул Тишка – перила нащупал. Так и есть – мост.

Растопырил Тишка ладошку. От воды тепло идёт. Не как от огня, а как от молока парного. И в тепле том будто бы свои пальцы видно. Не у носа самого, а насколь руки вытянуть хватает. Поднял Тишка голову. Чудное дело: чернота посерела будто. Сверху светлее как бы, а ниже чёрные пятна древ шевелятся. Жуть.

А лошадь всё идёт, мост перешла, и словно бы в гору подымается. А на горе той столп словно. Да яркий такой, аж глаза режет. И лошадь к тому столпу поворачивает.

Струхнул Тишка, голову опустил, лицо в гриву конскую спрятал и глаза закрыл: ну, как ослепнешь от яркости этой? А столп всё ближе, да всё ярче. Уже и сквозь веки видно его, не спрячешься. Пришлось рукой Тишке глаза прикрыть.

Подошла лошадь близко-близко к столпу и стала. Вроде как, идти дальше не собирается. Не знает Тишка, что делать: глаза открывать страшно, да и не открывать страшно. Не будешь так век лежать. И тут корова Тишкина вдруг замычала! По голосу-то узнал он её сразу, от неожиданности руку от глаз-то и отнял. И ничего не увидел. Вблизи столпа тьма ещё черней.

С коня соскользнул Тишка и на голос коровий пошёл. Вот она, совсем рядом. Нашарил, обхватил голову рогатую, знакомый запах вдохнул. Ну, теперь-то не пропадёт, поди. Корова к дому выведет. Вот и обрывок верёвки на рогах есть – доведёт.

Распутал верёвку с куста Тишка, корова и пошла. Неспешно так. Рад Тишка, успокоился. Нашлась. Родная, тёплая. Привычная. Огромная такая корова. Теперь и домой можно. Дома-то хорошо: знакомо всё, ладно, гладко, уютно. Мамка, поди, вся извелась уже. Хлебы выпекла, на столе остужает. Запах по всему дому – так и пил бы запах этот.

Шлёпает Тишка по тропе за коровой, а столп назади светит. Пройдёт немного Тишка, и оглянется. Шаг сделает – и тянет его снова посмотреть. Ведь уйдёшь – и снова темь вечная, глядеть не на что. А любопытно – страсть. Как страх пропал, так сразу любопытно стало. Аж свербит в носу от интереса.

Остановился Тишка. Корова домой тянет, а столп – к себе. И чем дальше отходишь – тем тянет сильнее. Хоть разорвись надвое. Уйдёшь – век жалеть будешь. Ну, и поворотил назад. Корова неохотно идёт, упирается, словно пускать не хочет. А столп – вот он уже, рукой подать. Словно бы из-под земли растёт, как дерево. Ан, и не из-под земли вовсе – из камня. На камне знаки какие-то вырезаны, и горят они так, что глазам больно. И не жгутся – потрогать зовут. Не огонь, а горит. Чудно.

Тут корова Тишкина совсем упёрлась, совсем чуток дотянуться до камня не даёт. Рванул Тишка, верёвка и порвалась. А ладошкой он прям в горящие знаки попал. Как полыхнуло у него в глазах-то – ровно лбом о притолоку приложился. Заорал Тишка матом благим со страху, да и дух из него вон.

Сколько пролежал он подле камня без памяти – никому не ведомо. А только как очнулся да голову поднял – так по глазам и резануло: светло всё! И всё ему видно. Трава-мурава под ногами – красивуще! Дерева кудрявыми головами качают. А вверху и вовсе цвета такого – аж на глаза слёзы наворачиваются. Дюже свет ярок. Только над ним – круглое, горячее, ещё ярче. И не достанешь его, не дотянешься. Уж такое яркое, что и смотреть больно. Куда там столпу давешнему! Проморгался Тишка, глядит – поодаль животина стоит. Шкура пятнами: половина, как тьма, чёрная, половина светлая. Голова у животины рогатая, к рогам верёвка привязана, глаза глядят грустно. «Корова»,- догадался Тишка,- «На свету-то маленькая да неказистая какая! Грязна, колченога, в репьях вся». Глядит ещё – а ни столпа, ни камня нету, как не бывало.

Поднялся Тишка, да и пошёл по тропке, а корова за ним. С горушки спустился – вот и деревню видно. Мальчишки по выгону бродят – коров собирают. Мужики по заборам руками шарят – до изб своих ковыляют. Бабы да старухи в рукоделия по завалинкам уткнулись, тоже не видят ничего. Чудно и страшно.

Идёт по улице Тишка, удивляется: до чего грязно всё, лопухами да крапивой заросше. Избёнки кривобокие слепыми окошками в пыль уставились. А которая своя – разбери теперь. Кабы корова в калитку не упёрлась – ни за что не узнал бы. Домишко махонький, тёмный, затхлый – рухлядь одна. И мамка на крыльце домишке подстать – ветошь какую-то нацепила, сгорбилась. А у забора Микеша стоит и пристально так смотрит. А на что тут смотреть, коли нелепо, сиро да жалко всё? Сел Тишка у крыльца прямо на землю, глаза закрыл, да и заплакал: пропади он, свет этот кромешный, пропадом!