Форум Академгородка, Новосибирск > Сказки с пристрастием
Помощь - Поиск - Пользователи - Календарь
Полная версия этой страницы: Сказки с пристрастием
Форум Академгородка, Новосибирск > Хобби и увлечения > Наше творчество > Проза
Капитан Колбасьев
Заговор кукол

Смотритель театра Карл Густавович Штейнмихель медленно обходил театральные залы после вечернего представления и одну за другой укладывал кукол в деревянные коробки. Это была нелёгкая работа. Куклы, бездарные существа с грубо намалёванными ртами, взмыленные и грязные после спектакля, капризничали и не хотели укладываться. Чопорная кукла по имени Гретхен даже укусила своего благодетеля за палец. Но воля Карла Густавовича возобладала, и порядок был наведён. Самая последняя кукла, Мишель, долго сопротивлялась и била смотрителя по рукам и пенсне своими картонными руками. «Вот какая взбалмошная! Это ничего», – подумал смотритель и, не особенно церемонясь, впихнул куклу Мишель в ящик, после чего накинул на него тяжёлую крышку, придавив высунутую наружу кисть руки. От этого на руке у куклы Мишель надолго осталось грубое лиловое пятно.

Смотритель театра Карл Густавович Штейнмихель вытер рукавом халата взмокший лоб и решил для пущей добросовестности ещё раз обойти театр, посмотрев, все ли куклы на месте. Он шёл по длинным залам, шаркая по полу стоптанными туфлями с отдавленными задниками, и по пути гасил свечи во всех канделябрах, которые попадались ему на пути. Это было ответственное дело, и постепенно Карл Густавович увлёкся новой работой. Он даже почти забыл о своих подопечных, но вовремя спохватился. «Порядок прежде всего!» – сказал себе смотритель, мусоля пальцем дымящийся фитиль очередной свечи. Вот уже весь театр погрузился в сумрак, и очертания медленно движущейся фигуры смотрителя теперь только угадывались. Смотритель добрёл до самой первой залы, где находилась коробка с куклой, которую звали Мартой. Он снял крышку – и обомлел. Куклы на месте не оказалось.

– Oh mein Gott! – вот всё, что смог выговорить несчастный смотритель.

Но ничего поделать было нельзя. Карл Густавович был старым служащим театра, и за всё время его службы не было случая, чтобы в безлюдном театре, поздно вечером, пропала какая-нибудь вещь, не говоря уже о кукле. «Однако, чёрт возьми, это странно!» – подумал смотритель, озабоченно потирая морщинистый лоб, и погрузился в размышления. Однажды, когда он был ещё совсем молод, у него из маленького настольного футляра пропало пенсне. Но это было совсем не то, нет, совсем не то. Карл Густавович стал сознавать, что попал в чрезвычайно неприятное положение. Ему начали мерещиться взыскания со стороны начальства. Кроме того, он боялся насмешек актёров, которые и без того не ставили смотрителя ни во что. «Oh mein Gott!» – мысленно повторил Карл Густавович.

И тут случилось неожиданное: он услышал шорох вдали залы. Быстро подняв голову, Карл Густавович успел заметить, как в дверном проёме мелькнул край розового платья. Это платье могло принадлежать одной только кукле Марте. Тут же раздались мелкие, дробные шажки, постукивающие, как горох об пол. Зловредная кукла стремительно удалялась. Эхо шагов пронеслось по всему зданию и смолкло, как будто бы его и не было.

Удивительные мысли возникли у Карла Густавовича. Кукла Марта проявила своеволие. Но в театре этого никак не полагалось. Самое бесправное в театральной иерархии существо могло только выполнять чужую волю, собственной же воли оно было лишено. И вот на глазах у честного смотрителя произошло опровержение существующего предрассудка.

Этого нельзя было так снести!

– Но погоди же! – смотритель погрозил вслед кукле Марте узловатым пальцем и, подобрав полы халата, пустился в погоню.

Медлить было нельзя. Впрочем, кукла Марта и не думала никуда торопиться. Как ни в чём не бывало она стояла посреди залы, примыкающей к её спальной, и лукаво усмехалась. Огонёк свечи, одиноко мерцающей в глубине залы, достигал лица куклы Марты и аккуратно освещал его, оставляя в тени всё остальное: плечи, платье, чулки и туфли. От этого лицо куклы Марты казалось искусственным, как будто нарочно вырезанным из жёлтой бумаги и наклеенным на чёрную поверхность. Оно ровным счётом ничего не выражало. Кукла Марта не шевелилась.

Карл Густавович с торжествующим возгласом приблизился к своей мучительнице – и тотчас же отпрянул. В глаза ему бросился бессмысленный оскал с двумя чёрными провалами вместо глаз. Но самое ужасное заключалось в том, что кукла Марта следила за ним, именно следила! Положение стало непонятным. Невиданное зрелище заставило смотрителя позабыть о собственном долге; теперь, казалось, кукла Марта взяла над ним верх. Карл Густавович отчаянно всплеснул руками. Раздался хрустальный звон: то был звук упавшего кольца, которое слетело с безымянного пальца смотрителя. Но теперь ему не было до кольца никакого дела.

– Donnerwetter! Дрянная, вздорная кукла! Это невозможно! – вскричал несчастный смотритель, и руки его бессильно опустились.

– Замолви словечко – надену колечко! – деревянно стукнули об пол слова, произнесённые куклой Мартой.

В голове смотрителя было тяжело, неясно. Однако он совладал с собой и стал говорить очень логично:

– Я знаю, ты жаждешь славы. Но я не могу ничего сделать для тебя. Я не есть высший чин театра. Следовательно, я бессилен.

Кукле Марте всё было божья роса. Она заговорила так:

– Смилуйся, мой друг, со мной деля будущность свечного фитиля, стань моим прекрасным визави, лишь одной беды не призови!

– О, глупая кукла, ты говоришь бессмысленные вещи! – с возмущением ответил ей на это смотритель. – Так как ты есть рабское отродье, то сейчас же сойдёшь с этого места и отправишься туда, откуда явилась! Я повелеваю тебе, слышишь ли ты меня?

Кукла Марта внимательно взглянула на возмущённого смотрителя. Казалось, в провалах её глаз мелькнуло раздумье. Однако она не выразила желания стронуться с места.

Неожиданно с антресоли, пристроенной к стене справа от смотрителя, раздался сдержанный мелодичный смех. Карл Густавович поднял голову и обомлел: прямо над ним, подбоченившись, стояла другая кукла, звавшаяся Амалией. Тень, отбрасываемая ей, едва заметно колыхалась, а сама кукла, освещаемая единственной свечой, была неподвижна и излучала голубоватое сияние. Смотрителю представилось, будто проказница окутана облаком из неизвестного науке вещества. Но кукла Амалия по своей природе была непоседой. Вскоре ей надоело стоять неподвижно, и она от нетерпения стала приплясывать на одном месте. И у смотрителя возникло опасение, не упадёт ли она с антресоли, через перила, прямо к его ногам.

– Однако это начинает меня обескураживать! – озабоченно произнёс Карл Густавович. – Я прихожу к выводу, что пора приступать к решительным действиям.

– Дурачок! – колокольчиком прозвенела кукла Амалия.

Это было очень унизительно. Смотрителю никогда не говорили подобных вещей, и он считал неправильным, что кукла Амалия вынесла о нём столь нелестное суждение. Ему стало обидно. Он мог относиться со снисхождением только к клопам в костюмерной, убегавшим прочь, как только Карл Густавович появлялся в помещении по служебной надобности. Но разве можно сравнивать клопов с куклами?

Кукла Амалия сбежала вниз по лестнице и, очутившись посередине залы, приблизилась к смотрителю. Кукла Марта всё ещё стояла на месте, мелко подрагивая и больше не произнося вздорных речей. Провалы её глаз теперь уже ничего не выражали, наводя на смотрителя тоску. Душа куклы Марты опустела. Кукла Амалия тронула куклу Марту за плечо, и они встали друг напротив друга, лицом к лицу. И смотрителю стало ясно, что существование обеих кукол было чьей-то глупой выдумкой. Всё, что они делали, выходило у них механически, как будто они подчинялись заключённой в них пружине. «Они поступают неправильно, но разве в мире от этого что-либо изменится?», – подумал Карл Густавович. Он махнул рукой на всё происходящее. Уверенность в том, что нужно решительно действовать, сменилась в нём ощущением странной покорности, оставив, впрочем, место некоторому любопытству к тому, что происходило. «Отчего я сделался так беспокоен?» – спросил самого себя смотритель.

И действительно, решительно никакого повода к беспокойству более не оставалось. Обстановка была весьма патриархальной. Кукла Амалия сделала книксен, а кукла Марта послала ей в ответ на это воздушный поцелуй. Таким образом, произошёл взаимный обмен любезностями.

– Это есть очень большая вежливость, – услужливо проговорил Карл Густавович, но вновь вспомнил о своих обязанностях: – Однако будет, как это сказать, один скандал. Вы не можете так здесь находиться.

Это было сказано, что называется, под руку.

Куклы повернулись к смотрителю спиной и стали удаляться в направлении парадных дверей, ведущих из залы в длинный коридор, конец которого терялся во тьме. В левой стене коридора находился ряд углублений для канделябров, правую же украшала великолепная картинная галерея с портретами лицедеев, некогда блиставших на подмостках театра. Свечи в канделябрах исправно горели, хотя было неясно, каким образом они оказались снова зажжены. «Сам нечистый помогает этим негодницам!» – содрогнулся Карл Густавович. Он почувствовал, что театр медленно оживает. Ему бы этого очень не хотелось: не часто случались минуты, когда он чувствовал себя здесь полновластным хозяином.

Удаляющиеся куклы этого даже и знать не хотели. Едва скользнув по паркету залы, они вошли в узкое горлышко коридора, ровно освещаемое свечами. Ещё несколько мгновений – и они бы совершенно скрылись из вида.

В эту минуту Карл Густавович Штейнмихель понял, что решается его судьба и судьба театра.

– Nein! – бессильно прошептал он и, притопнув ногой, подался вперёд.

И тут выяснилось, что он словно прилип обеими ногами к полу. Не имея перед собой никаких видимых препятствий, он не мог сделать ни шагу. Одним словом, Карл Густавович потерял способность что-либо предпринимать. Это было так ужасно, что он в отчаянии воздел руки кверху.

Свеча в глубине залы зашипела и погасла.

Тотчас же по всей зале забрезжили тусклые разноцветные огоньки. Со всех сторон стал раздаваться негромкий дребезжащий смех, как будто разом зазвенели несколько надтреснутых колокольчиков. Определить точно, откуда шёл этот смех, не представлялось возможным. Сдержанное хихиканье исходило от странных существ, сотворённых из воска и папье-маше. Куклы не захотели оставаться лежать в коробках. Им пришла в голову фантазия собраться в этой зале; таким образом, вышел подлинный парад бездарности и тщеславия. Теперь куклы бестолково смеялись над смотрителем, не умея сказать ничего определённого. Их смех сопровождался непонятными скрипами в самых потаённых уголках залы. Там существовала какая-то иная жизнь. И вот что это было такое: многочисленные тёмные и светлые духи театра разом явились в залу, чтобы устроить в ней языческое капище. «Мы собрались здесь для священнодействия», – эта мысль незримо витала в воздухе. Духи бестолково бродили по паркету, сталкивались друг с другом, задумчиво останавливались и затем вновь разбредались в разные стороны. Некоторые из них, очевидно, обладали крылышками; во всяком случае, наткнувшись на кого-нибудь, они вспархивали и поднимались, подобно мыльным пузырям, на небольшую высоту. Следовали несколько мгновений парения, и духи плавно оседали, оказываясь в другом месте залы. Всё это время продолжали вспыхивать цветные пятна – алые, голубые и лиловые. То были условные знаки, которыми духи возвещали о своём ликовании.

В это время в окно залы проник сноп лунного света. Разноцветные огни померкли. Теперь всё пространство залы было заполнено лунными бликами. Они рассеялись по зале, блуждая по ней и то и дело останавливаясь на лицах безумных кукол, восставших со своих лежбищ. И продолжали бродить из угла в угол ожившие духи.

Это было подлинное бесчинство – так понял Карл Густавович Штейнмихель.

– Это не есть возможно! – в ужасе пробормотал он. – Это не дозволено!

Миновала полночь. Прошло каких-нибудь два часа, но за это время смотритель состарился и теперь напоминал дряхлого гнома. Мосластые руки его тряслись, жилы на шее вздулись, склеротическое лицо побагровело, покрывшись мелкими бисеринками пота, и стало страшным, колени подрагивали, волосы побелели, и даже мрак, царящий в зале, не мог скрыть их белизну... Одним словом, жизненный состав смотрителя пришёл в негодность. Карл Густавович стоял на краю погибели.

Он и сам это понимал.

Между тем смех со всех концов залы усилился. Лунные блики вновь уступили место мерцающим огонькам, и те слились в один голубовато-мутный свет. Откуда-то издалека раздался негромкий звук победной трубы. Куклы, до сих пор только смеявшиеся, не выдержали и пустились в пляс. Появились скрипачи – и тотчас заиграли вальс: то был один из грациозных вальсов старых времён. Слабые скрипки, многократно усиленные эхом залы, грянули так, что задрожали стены театра. Труба вдалеке зазвучала увереннее, а затем мгновенно смолкла, как будто сочтя, что начало празднества возвещено и, следовательно, более стараться незачем. Скрипки, напротив, продолжали играть. Присоединились альты, и даже вступил один контрабас. Полились замысловатые фиоритуры. Всё закружилось в пляске. Восемь неистовых кукол, и среди них искалеченная Мишель, перелетали из одного конца залы в другой, порхали под её сводами, забивались в щели и вновь выползали на свет божий. Кукла Марта, как зачинщица, оставалась в центре залы, подле замершего в ужасе смотрителя. Время от времени она совершала несколько ленивых па и затем вновь возвращалась к своему единственному зрителю. Лицо её выражало радость, и даже тёмные провалы глаз не могли скрыть этого чувства. В это время кукла Амалия, бывшая подруга куклы Марты, подобострастно приблизилась к ней и вопросительно воззрилась на её танец. Но кукла Марта была высокомерна и непреклонна.

– Милочка, я ничего тебе не обещаю! – вынесла она беспрекословный вердикт. – Награда должна быть заслужена. Что касается тебя, ты есть всего лишь жалкая, ничтожная подражательница. Мне сам смотритель обещал посодействовать в благоустройстве. Тебе же следует оставаться в прежнем положении! – с этим повелительным возгласом кукла Марта повернулась к кукле Амалии спиной и стала внимательно наблюдать за каким-то мохнатым духом, подпрыгивающим в аршине от неё, словно резиновый мячик.

– Нет-нет, – дрожащим голосом пролепетала кукла Амалия. – Это невозможно. Я не могу больше оставаться в приживалках. Где мои зонт и ридикюль? – вдруг спохватилась она.

Чувство неуверенности овладело куклой Амалией, когда она поняла, что в суматохе лишилась своих вещей. Только в костюмерной, окружаемая привычными предметами, она представляла из себя властную и самоуверенную особу. Там, где ей всё было чуждо, она терялась. И отповедь куклы Марты совершенно её обескуражила.

– Ты будешь всё делать так, как определено духами театра, – мерно отчеканила кукла Марта. – Но я могу походатайствовать за тебя перед ними. Voila! – она хлопнула в ладоши, и прыгающий мохнатый дух повис в воздухе.

Кукла Амалия тотчас ощутила бурный прилив благодарности и упала на колени перед куклой Мартой, выказав явное намерение поцеловать ей руку. Но картонные ноги плохо слушались её, и поцелуя не получилось.

– Какая гадость! Этого не полагается! – взвизгнула кукла Марта, и провалы её глаз из чёрных стали чёрно-багровыми.

На визг куклы Марты духи отозвались тревожным гулом. Все остальные куклы, присутствующие при этой сцене, стали язвительно перешёптываться. Всех их страшно удручало, что они сделаны из воска и папье-маше. Им хотелось переродиться и стать достойными театрального праздника. Но это было совершенно невозможно.

Карл Густавович Штейнмихель не вынес всего происходящего. Ноги его подкосились, и он упал на колени.

Теперь-то смотритель понял, в чём дело.

– Nein! Nein! – шептал он помертвевшими губами. – И ещё раз так!

Он решился держаться твёрдо и выполнять свой долг до самой последней минуты.

Но события разворачивались стремительно. Все находящиеся в зале куклы вдруг, словно подчиняясь мановению чьего-то волшебного жезла, оказались посередине залы, там, где стоял на коленях обессиленный смотритель. Скрипки умолкли. Раздался озабоченный шёпот: восемь беспокойных существ разом заговорили. «Мы не куклы, мы феи, и мы хотим счастья!» – только и можно было разобрать в толпе. Наконец шёпот улёгся. Куклы окружили смотрителя, и зазвучал дивный хор, в котором не было ведущего голоса: все голоса звучали совершенно одинаково. Но всё когда-нибудь заканчивается, и пение кукол прекратилось в то самое мгновение, когда кукла Марта сочла необходимым сказать речь. Властно подняв руку, она дождалась, когда тишина станет безупречной, подумала и произнесла такие слова:

– Благоволите принять к сведению, что ваше положение определено окончательно. Вскоре вы окажетесь на свободе и отправитесь туда, где никто не сможет вам указать на ваше низменное происхождение. Но я не знаю, что это будет за пристанище и будете ли вы в нём счастливы. Я знаю только, что ваш истязатель повержен и понесёт заслуженную кару. Есть ли что-нибудь в этом мире, что взволновало бы вас сильнее?

– Мы всецело преданы вам, госпожа! – осмелилась пискнуть кукла Гретхен. Дерзость её не имела границ.

– Выскочка, – кукла Марта повела плечом, даже не удостоив куклу Гретхен взглядом. Та поникла. – Кто ещё желает что-нибудь сказать?

По ряду кукол прошло волнение. Никто из них не отозвался.

– Прекрасно! Наше с вами время исчерпано, – и кукла Марта торжественно подбоченилась. – Любезная Амалия! – неожиданно повысила она голос. – Необходимо, чтобы здесь сию минуту появился тот самый, понимаете, тот самый!

И, не давая опомниться присутствующим, что есть силы хлопнула в ладоши.

Следует отметить, что она была великолепна в это мгновение.

Кукла Амалия в ту же секунду исчезла – даже пылинки не осталось. Никто не понял, как это произошло. Зато все точно знали, что сейчас решится судьба остальных кукол. Воцарилось молчание.

Оно длилось недолго. Скрипачи вновь заиграли нечто бравурное. Вскоре кукла Амалия возвратилась в залу. Она вошла, медленно ступая по паркету. Вслед за ней тянулся угрюмый одноглазый великан бирюковатого вида, со страшным скрежетом волочащий за собой на привязи что-то очень большое, тяжёлое и тёмное. Скрежет казался невыносимым; куклы в ужасе отпрянули. Духи, напуганные шумом, вздрогнули и, разорвав незримые нити, удерживающие их в воздухе, стали плавно подниматься к верху залы. Достигнув потолка, они замерли в ожидании. Появление нового гостя всех насторожило.

Кукла Амалия и кукла Марта приблизились к остальным куклам.

– Они сами очень хорошенькие! – застенчиво сказала кукла Мишель, указывая на застывшего смотрителя.

Она приблизилась к нему, желая приобрести на память перламутровую пуговицу от его халата. Но не тут-то было! Бдительная кукла Марта решительно хлестнула куклу Мишель по рукам маленькой бамбуковой тросточкой, неизвестно откуда появившейся в её руке:

– Знай своё место, мерзавка!

Кукла Мишель затряслась в беззвучных рыданиях. Теперь у неё на руке рядом с лиловым синяком образовалась ещё и красная полоса.

На восковых лицах остальных кукол отразилось раболепие.

Одноглазый бирюк остановился как вкопанный. Карл Густавович Штейнмихель всё ещё стоял на коленях. Он обмяк, ссутулился и немного наклонился набок. Рядом с ним, на расстоянии в пол-аршина, стоял массивный чёрный ящик из африканского дерева, ничуть не похожий на те, в которые он ещё недавно укладывал кукол. Вид этого ящика не предвещал ничего хорошего.

«Пусть», – мелькнула в угасающем сознании смотрителя мысль.

Вот что представилось его взгляду – гроб!

Кукла Марта с независимым видом выступила вперёд. Подойдя к смотрителю, она легко коснулась его плеча тонкими перстами. Карл Густавович издал негромкий стон и повалился на паркет. Теперь он лежал прямо перед куклой Мартой, неподвижный и слабый.

– Признаёте ли вы наше величие? – мёртвым голосом спросила кукла Марта у смотрителя.

– Нет! Тысячу раз нет! – прошептал поверженный.

– Быть по сему! – сурово проговорила кукла Марта.

И всё кончилось.

Одноглазый бирюк с изяществом, необычным для его породы, обошёл усыпальницу и молниеносно сорвал с неё крышку. Раздался невообразимый грохот, по зале прокатилось эхо – и тотчас оборвалось. Гроб был полон свежих цветов. Запах глициний, настурций и пионов разносился по всей зале. Куклы были очарованы. Они стояли, застенчиво рассматривая открывшееся их взорам великолепие, и больше не перешёптывались между собой. Духи театра выразили своё восхищение лёгким трепетом. Порядок в зале сделался безупречным.

Крышка гроба как грохнулась наземь, так и осталась лежать посередине залы. И всякий мог прочесть вырезанную на ней надпись: «Quicumque venerit ad nos in gladio in gladio morientur».

Смотритель судорожно вздохнул.

– Прикажите мне, и я распоряжусь! – громыхнул одноглазый бирюк. Это было очень неожиданно, что он заговорил, и по зале прошёл сдержанный гул.

Кукла Марта медленно подняла бамбуковую тросточку над головой и едва заметным движением показала, что пришло время начинать. Тут всё и произошло. В одно мгновение Карл Густавович Штейнмихель очутился в усыпальнице. Гостеприимное цветочное ложе приняло смотрителя, от которого отказались его подопечные. И теперь никто не мог знать твёрдо, жив он или окончил свой земной путь.

И опять зазвучал хор кукол, называющих себя феями. На этот раз он сопровождался игрой скрипок. Куклы пели красиво, однако слов было не разобрать. Ручеёк звука почти сразу окреп, усилился и заполнил собой всё окружающее пространство, как вода в бутылке. Ах, если бы хор звучал подольше! Но никакое песнопение не вечно. В конце хора из общего ряда голосов выделился один, повторяющий со всеми возможными вариациями величественную фразу. Эта фраза звучала как напутствие.

Вот что мог ещё расслышать Карл Густавович Штейнмихель:

– In nomine Domini Patris et Filii et Spiritus Sancti. Amen.

И вот, когда эти слова были повторены трижды, перед глазами смотрителя опустилась чёрная бархатная завеса. И уже решительно ничего более услышать он не мог.

…Наутро театральные служащие, явившиеся к утреннему спектаклю, нашли смотрителя лежащим в главной зале в ящике из чёрного дерева. Ящик был наполнен стремительно увядающими цветами, и рядом с ним лежала крышка с непонятной надписью. Карл Густавович Штейнмихель был мёртв. Отчего приключилась эта смерть, никто не мог сказать определённо. Куклы все как одна исчезли, и следов от них не осталось никаких: деревянные коробки во всех залах театра были пусты, запахи духов и помады начисто выветрились – одним словом, ничто не указывало на чьё-либо недавнее в них присутствие. Бегство произошло так внезапно, что совершенно сбило всех с толку.

Натурально, все спектакли с участием кукол в день смерти смотрителя были отменены.
Фиолетовый без единой крапинки
Карабас
Капитан Колбасьев
Всевозможные вещи

Введенский, Полунин и Кротов неспешно прогуливались по лесу в окрестностях маленького городка. Собственно говоря, это был даже не лес, а мелколесье, тянувшееся по обеим сторонам тропинки. За ним начиналось болото. Выглядело всё это не очень красиво, но гуляющим к таким видам было не привыкать. Они умели извлекать удовольствие из всякой малости.

Жили наши друзья в благодатном двухэтажном доме неподалёку. И состоял тот дом в чине общежития: много в нём обитало всяких людей. Полунин жил по левую руку, Кротов – по правую, а Введенский – как раз посередине. У Введенского были жена и сын, у Полунина – только жена, а у Кротова никого не было.

И вот теперь они шли втроём по дороге, заросшей всякой ненужной травой, и молчали, размышляя о том, как всё неинтересно.

Первым нарушил молчание Полунин.

– Я, брат, такую штуку найду, что ты только охнешь, – это он непонятно кому сказал, то ли Введенскому, то ли Кротову. Поэтому никто из них ничего и не ответил.

– Скажите, а с какой целью мы вообще вышли из дому? – спросил Кротов, немного помолчав.

– Трудно понять, – отозвался Введенский. – Наверное, мы идём искать место расположения всевозможных вещей.

– Значит, мы вышли из дому не просто так, а с умыслом, – логически заключил Кротов и поднял вверх мизинец правой руки.

– Выходит, так, – согласился Полунин. – Но в таком случае нам следует проявить некоторую инициативу.

Введенский был не прочь последовать совету Полунина. Свернув с дороги, он забрался по самую шею в заросли шиповника и ежевики. Там он некоторое время поколдовал, а когда вылез обратно, то держал в руках какую-то странную вещь. Это было непонятно что такое: вроде бы и машина, а вроде бы и нет. Если это была машина, то никуда не годная. Одно колесо на ней выглядело помятым и ходило как попало, а на другом не хватало половины гаек. Отовсюду торчали детали, назначение которых представлялось неясным. Кроме того, к машине было приспособлено множество ручек, часть из которых оказались кривыми. И все железные части машины были ржавыми.

– Ну что, брат, понял? – сказал Введенский Полунину. – Теперь ты сам охнешь.

Полунин задумался. Он хотел возразить, но не знал, что именно. Ему представилось, что железо нужно ковать, пока оно горячо. Полунин свернул с дороги, миновал кустарник, забрёл в камыши и, хлюпая, добрался до крошечного болотного островка. Там ему крупно повезло. Между кочками он увидел два шарика: один, фиолетовый, размером с апельсин, а другой, тёмно-бирюзовый, размером с крошечное яблоко. Откуда они взялись, было неясно, и хозяина не предвиделось.

Полунин присвоил себе оба шарика и вышел из болота на дорогу.

– Вот, – показал он свою находку.

Введенский почесал затылок.

– Друзья! – сказал Кротов. – Я теперь ясно вижу, что пресловутое место расположения всевозможных вещей нами уже достигнуто и даже отчасти освоено. С чем и имею честь вас поздравить!

– А сам-то ты что медлишь, братец? – спросил Кротова Полунин.

А Кротову и не надо было никуда спешить. Он задумчиво рассматривал какой-то предмет, лежащий прямо на дороге. Это было что-то тёмное, мятое, заскорузлое и неопределённое. Понять природу новой находки казалось весьма затруднительным.

Кротов нагнулся и поднял предмет с земли.

– Вот и весь сказ, – вздохнул Полунин.

– Как же мы можем определить данную сущность? – спросил Введенский.

– А её и не следует определять, – ответил Кротов. – Просто так и назовём её: Сущность.

– Пожалуй, это тоже определение, – Введенский потёр подбородок. – Я думаю, мы все с ним согласимся.

Сущность выглядела весьма симпатично. Правда, оставалось непонятным, способна ли она подавать какие-нибудь признаки жизни. Их наличие или отсутствие в ней ещё предстояло установить.

Кротов внимательно осмотрел Сущность и покачал головой. Остальные задумались, не зная, что делать дальше.

– Я думаю, не будет особым преувеличением сказать, что цель нашей прогулки достигнута и мы можем вернуться домой, – после некоторого молчания подвёл итог Введенский.

– Да, как ни крути, а дома интереснее, чем в лесу, – согласился Полунин.

– Я полагаю, вы оба правы, – подтвердил Кротов.

И все вместе дружно развернулись и пошли в обратную сторону.

Дома действительно было интереснее, чем в лесу, – во всяком случае, более людно. Кроме родственников наших друзей, дом населяли и просто их соседи: аккуратный старичок, игравший на свирели, его старшая сестра, которая целыми днями вязала на спицах, и отставной генерал, занимавший пристройку со стороны заднего двора. На его дверях всё время висел большой ржавый замок, и самого генерала никто не видел, а потому говорить о нём мы не будем.

Жили они дружно.

И был вечер, и были дела вечерние. Все сидели по своим углам. Только в самую минуту заката аккуратный старичок вышел из мансарды на балкон и сыграл на свирели что-то непонятное. Сыграл – и ушёл обратно в мансарду.

А на следующее утро всё и началось.

Жена Введенского стояла на веранде и раздувала самовар. Самовар был медный и горячий. Жена Введенского взмокла, как лошадь: приготовления к столу составляли её главную страсть. В доме все жили порознь, но завтракали, обедали и ужинали вместе.

– Удостоились милости небесной! – неожиданно пробормотала жена Введенского, видимо занятая какими-то отвлечёнными мыслями.

– Это вы изволите трактовать о похождениях вашего супруга? – отозвался с балкона аккуратный старичок. – Видели, видели мы вашу машинку. Славная машинка, что и говорить.

Из дверей дома вышел Полунин. Он подошёл к столу и прислонился к перилам веранды, сложив на груди руки.

– Я ни в коем случае не могу разделить вашего преклонения перед аппаратурой, уважаемый, – обратился Полунин к аккуратному старичку. – Во всём окружающем я усматриваю прежде всего красоту.

– Ай забавник! – жена Введенского всплеснула руками.

Из дверей дома на веранду выскочил сын Введенского и запустил в небо самодельный картонный самолётик.

– В этом нет ничего странного, – Полунин не обиделся на «забавника». – Красота существует повсюду, надо только уметь её увидеть. Вот, посмотрите, – и он аккуратно извлёк из правого кармана брюк шарики – фиолетовый и тёмно-бирюзовый.

– Это всё несерьёзно! – уверенно заявил сын Введенского.

– Отчего же, вполне серьёзно, – не согласился с ним Полунин.

Жена Введенского посмотрела на шарики, подумала и снова занялась стряпнёй. В это время на веранду вышел сам Введенский, волоча за собой свою вчерашнюю находку. Он приветствовал Полунина такими словами:

– Твои шары, брат, – вещь, конечно, деликатная. Это верно. Но, согласись, на одну линию с машиной их не поставишь! – Введенский засмеялся и любовно погладил машину. – Между прочим, я как следует поработал ночью и кое-что в ней усовершенствовал. И вот сейчас вы это увидите.

И все увидели, что Введенский и в самом деле поработал на славу. Теперь гайки на колёсах все до единой были завёрнуты до отказа, торчавшие наружу детали уничтожены, ручки выпрямлены и обернуты новой кожей, а железные части машины вычищены и смазаны маслом. Кроме того, с обеих сторон к машине было приспособлено по одному новому колесу.

Словом, машина изменилась до неузнаваемости.

– Вот вам плод моих стараний! – несколько высокопарно сказал Введенский.

– А какие цели преследуют дополнительные колёса? – Полунин был равнодушен к технике, но решил показать заинтересованность в вопросе.

– Это вы придираетесь! – жена Введенского надула губы.

– Ах, брат, какой ты скучный! – Введенский поморщился. – Никакие колёса не могут быть лишними.

Полунин улыбнулся.

– Стало быть, ты тоже во всём ищешь красоту, – сказал он и, подражая Кротову, поднял вверх мизинец правой руки.

Введенскому не понравился намёк Полунина. Однако он не стал с ним спорить, а только сказал:

– Всякий созидатель ищет новых путей на своём поприще.

– Брат Введенский! – торжественно воскликнул Полунин. – Я глубоко убеждён, что чувство красоты как раз и помогает отыскать эти пути.

Введенский не был готов к обсуждению данного вопроса. Поэтому он просто сказал:

– А положи-ка, братец, свои шары на стол. Мы будем пить чай и рассматривать их, как подобает порядочным людям.

А чай как раз и подоспел. Друзья сели за стол и принялись чаёвничать. Все по очереди наливали горячий напиток из самовара в чашки и медленно пили из них маленькими глотками. Время от времени наиболее любознательные посматривали на лежащие подле самовара шарики.

Машина же стояла рядом, у порога двери, и пахла.

– Мир вам, добрые люди! – молвил аккуратный старичок, наблюдавший за чаепитием с балкона, – и ушёл в мансарду за свирелью.

А взамен аккуратного старичка из дверей дома вышел Кротов. Он только что проснулся, и вид у него был благостный.

– У меня в комнате открыто окно, поэтому я всё слышал, – сказал он, поёживаясь от утреннего холодка. – Вы хотите, чтобы я вынес своё суждение? Извольте. Я считаю, что самое значительное в этом мире – человечность.

Тут возразить было нечего. Введенский и Полунин отставили чашки с чаем и хором сказали:

– Мы все разделяем твои чувства, несмотря на разницу в наших мировоззрениях! – в этом месте возникла пауза. Полунин так больше ничего и не сказал, а Введенский, подумав, добавил: – Однако было бы неплохо, если бы ты внёс свою лепту в нашу беседу, рассказав нам о предмете своего увлечения.

– Да-да, – подхватила жена Введенского. – Мы хотим, чтобы вы рассказали нам про Сущность.

Кротов развёл руками:

– К сожалению, Сущность ничем особенным в эту ночь себя не проявила.

– Она себя ничем не проявила – следовательно, она не имела повода к беспокойству, – многозначительно заметил Введенский.

– Может быть, она просто устала? – предположила жена Введенского.

Кротов улыбнулся:

– Я полагаю, она понемногу привыкает к новой обстановке.

– А какие у неё признаки? – сын Введенского проявлял положительные задатки и умел ставить приличествующие случаю вопросы, на которые не всегда было просто ответить. – Она дышит? Может быть, она употребляет еду? Или делает ещё что-нибудь подобное?

– Она ничего не делает, – просто ответил Кротов. – Но это не имеет никакого значения.

– Главное, конечно, заключается в том, что она обрела новое место расположения, – глубокомысленно изрёк Введенский. – Но в таком случае мы не прочь посмотреть на неё ещё раз.

– Я могу удовлетворить ваше желание, – Кротов вежливо поклонился и отправился в дом. Спустя минуту он вышел обратно, неся на руках завёрнутую в пелёнку Сущность. Из одного конца свёртка выбивалось какое-то подобие хвоста, с другого торчала бесформенная культя. Сущность, как и накануне, лежала не шевелясь, тёмная, мятая, заскорузлая и неопределённая – но чрезвычайно симпатичная.

Кротов обернул краем пелёнки торчащую культю.

– А можно её потрогать? – спросила жена Введенского.

– Можно, – подумав, сказал Кротов.

Все осторожно потрогали Сущность, а аккуратный старичок, который уже успел вернуться на балкон, только посмотрел на неё сверху и почему-то укоризненно покачал головой.

Вдруг окно в левой части дома растворилось. Из окна выглянула жена Полунина, не принимающая участия в чаепитии. Внимательно осмотрев веранду с находящимися на ней жильцами, она вздохнула и опять исчезла из виду. Окно затворилось.

На веранде повисло молчание. Требовалось вынести какое-то суждение, но никто не знал толком, что именно следует сказать. Тогда Введенский медленно встал из-за стола, откашлялся и начал неуверенным голосом произносить речь:

– Итак, шары. Это замечательно. И Сущность. Это прекрасно. Однако я должен заметить, что мы окружены многочисленными вещами. Вряд ли будет ошибкой сказать, что эти вещи незаменимы при обустройстве быта и обещают многие выгоды. Кроме того… – тут Введенский, кажется, запутался. Он набрал полные лёгкие воздуха и покраснел. Все молчали, и в наступившей тишине было слышно, как потихоньку пыхтит самовар.

– А ещё вещи укрепляют уверенность в себе! – неожиданно сказал сын Введенского.

– И способствуют довольству и процветанию, – жена Введенского тоже была не прочь поддержать благонамеренный разговор.

Введенский выдохнул и осторожно отхлебнул из чашки. Полунин и Кротов многозначительно переглянулись. Чаепитие продолжалось. Однако вскоре пришла пора расходиться – и, действительно, все разошлись по своим комнатам. На веранде на какое-то время стало тихо.

Таким образом, каждый из обитателей дома к чему-нибудь приспособился. Никогда прежде никто из них ни к чему особенному приспособлен не был – и вот все разом оказались при деле.

Весь день Введенский сидел у себя в комнате и жужжал сверлом. Сын Введенского помогал ему в этом предприятии. Они извлекали из машины старые детали и заменяли их новыми, которые, как считал Введенский, больше подходили к машине. К вечеру жена Введенского вынесла на задний двор целую гору обрезков, опилок и прочего мусора.

Полунин не отставал от Введенского. Окно в его комнате было открыто, и из него до позднего вечера доносились негромкие постукивания. Любопытный сын Введенского решил посмотреть, что же там у Полунина происходит. Он забрался на поленницу под окном, просунул в оконный проём голову и увидел, как Полунин по очереди толкает руками шарики, добиваясь, чтобы они стукались друг с другом то одной, то другой стороной.

Полунин увидел, что за ним наблюдают, и смутился.

– Вот, упражняюсь, – объяснил он, хотя сын Введенского не требовал от него никаких объяснений.

Но самая интересная жизнь наступила у Кротова. Он был так доволен своим приобретением, что, кажется, даже потерял дар речи. Во всяком случае, целый день из окна его комнаты не доносилось ничего, кроме невразумительного мычания, если не считать ещё странного шороха. Можно было подумать, что дома у Кротова завелись коровы и змеи, хотя в действительности мычал Кротов, а шорох производила Сущность.

Вечером Кротов встретился с женой Введенского у колодца во дворе.

– Как она там? – спросила жена Введенского, почему-то шёпотом.

– По-моему, она оживает, – так же шёпотом ответил Кротов.

И ушёл к себе.

Вообще, в доме обычно не запирали окна. Подходи и слушай кто хочет.

Но никому ни до кого не было дела, ибо исследование предмета доставляет удовольствие лишь тогда, когда из него пытаются сделать тайну. По этой причине аккуратный старичок, всегда отличавшийся особенным любопытством, чувствовал себя уязвлённым: тайна отсутствовала, и раскрывать было нечего. Но зато он умел играть на свирели, и это обстоятельство примиряло его с общим ходом событий. А ход этот постороннему наблюдателю мог бы показаться странным.

В самом деле. Жена Введенского теперь больше не шумела на веранде, разжигая самовар, не взбивала во дворе перину и не совершала других ненужных действий – она степенно прохаживалась по веранде и время от времени поливала цветы на подоконниках. Сын Введенского научился делать из картона разноцветных журавликов. Сестра аккуратного старичка связала шарф. Жена Полунина ничего не делала и ничего не говорила, и именно это все ставили ей в заслугу. Остальные погрузились в свой внутренний мир. Повседневная суета приказала долго жить.

И, как следствие, неожиданно были упразднены ежедневные чаепития. Это означало, что мир дошёл до крайних степеней.

Однако продолжалось подобное безобразие недолго. На четвёртый день созидательные настроения в доме опять уступили место суете. А на пятый день, утром, самовар оказался вновь разожжён. На чаепитие явились все обитатели дома, разумеется, за исключением аккуратного старичка, который, как обычно, сидел на балконе и наблюдал за всем происходящим сверху.

И состоялся за этим чаепитием такой разговор.

Полунин сидел в кресле, как всегда, торжественно-печальный и молчаливый; но вот он решил нарушить молчание:

– Я открыл за эти дни такую вещь. Маленький шарик, расположенный непосредственно вслед за большим, создаёт положительный эффект. И ещё одну вещь я открыл. Оказывается, фиолетовый и тёмно-бирюзовый цвета сочетаются.

– Очень хорошо, – согласилась жена Введенского. – Но вот чего я не возьму в толк: какой именно эффект создаёт маленький шарик, расположенный непосредственно вслед за большим?

– Я и сам ещё до конца не разобрался, – вздохнул Полунин. – Подозреваю, что это навсегда останется загадкой. Но меня это устраивает. Я жажду не истины, а её постижения.

«Вот какая утончённость и деликатность!» – подумали некоторые присутствующие.

– Это всё ни к чему не приведёт! – решительно возразила жена Полунина. – Шары – это абстракция, а абстракция – это дурной тон. Вещь должна быть сугубо функциональной!

Сын Введенского, сопя, раскрыл лежащий у него на коленях энциклопедический словарь и очень скоро отыскал в нём слова «абстракция» и «функциональный».

– Истина, голубушка, истина! – Введенский, выходящий в это время из дверей, сложил губы трубочкой. Ему тоже было не занимать деликатности. – А вот я вам сейчас покажу такое! Вы у меня все просто…

– Нет, мой любезный, это совершенно невозможно! Твои экскурсии просто-напросто несовместны с чаепитиями! – возразила жена Введенского. Введенский заколебался и, постояв на пороге, махнул рукой. Подойдя к столу, он отвернул ручку самовара и напился прямо из носика.

– Я позволю себе всё же вернуться к теме нашей беседы, – сказал Полунин. – Функционально как раз то, что красиво, ибо движет сердцами и вдохновляет их на свершения.

– Вы изволите говорить высокопарно, молодой человек! – не удержался аккуратный старичок. Все посмотрели наверх.

– Отнюдь; я только говорю то, что подсказывает мне моё сердце. Никакая машина не возможна без мастера. Но ведь всяким мастером движет, в первую очередь, красота, которая есть не что иное, как выражение всемирной гармонии.

При слове «гармония» Кротов зашевелился.

– Именно гармонии! – с чувством сказал он. – Или, ещё лучше, любви.

– Пожалуй, это всё равно, как сказать, – подумав, ответил Полунин.

Введенский решительно отошёл от стола. Он всё никак не мог угомониться.

– Ну что – любовь, красота!.. Это всё литература. Это мы проходили. А вы вот лучше посмотрите, что я натворил! – он побежал в дом и вскоре вернулся, толкая перед собой машину. Теперь на ней было уже не четыре, а восемь колёс, и все разных размеров. Другие четыре колеса Введенский приделал сверху неизвестно для чего. Вдобавок к этому он оснастил машину таким количеством новых деталей, что их и пересчитать-то не представлялось возможным. Отовсюду торчали разномастные пружины, кнопки и рычаги, придававшие машине диковинный вид. В довершение всего, теперь она была выкрашена в приятный тёмно-коричневый цвет.

– Очень мило! – утрированно воскликнула жена Полунина.

– Действительно, красиво, – подтвердил Полунин.

При этих словах жена Введенского испытала чувство неимоверной гордости.

Только аккуратный старичок критически заметил:

– Это ещё надо прояснить. Будьте так добры, уточните, что вы нам хотите продемонстрировать? Иными словами, в чём заключается усовершенствование данного, с позволения сказать, агрегата? И, наконец, какие действия он совершает?

– Гм, – задумался Введенский. – Это неизвестно.

– Но ведь делает же эта машина хоть что-нибудь? – с надеждой спросил Кротов. Он, как выяснилось, тоже был не чужд вопросам техники.

– Вероятно, – Введенский выглядел раздосадованным, хотя и не хотел этого показывать. – Но какое это имеет значение?

– Вот! – Полунин торжествовал. – И люди действия тоже склонны к красоте. Машина имеет тёмно-коричневый цвет – значит, она не только выполняет какую-либо работу, но и радует глаз.

– Она успокаивает глаз! – подчеркнул Введенский. – И приводит в равновесие душевную систему.

– А, ну разве что душевную, – иронически сказал Полунин.

– Дорогие мои, вы просто говорите на разных языках, – огорчённо воскликнула жена Введенского. Несмотря на то, что её тоже время от времени посещали скептические настроения, она быстро переходила от недоверия к согласию.

Жена Полунина, наоборот, была постоянна в своих настроениях.

– А я всё-таки распоряжусь по-своему! – сказала она. – И абстракции у себя в доме я не потерплю.

Полунин побледнел.

– Ты этого не сделаешь! – пролепетал он.

– Вот именно это-то я и сделаю! – был ему ответ.

Самовар между тем опустел наполовину, да и еды на столе стало значительно меньше: несмотря на интересный разговор, обитатели дома продолжали закусывать, выказывая тем самым недюжинный аппетит. Только Кротов ничего не ел, да и в разговоре большого участия не принимал, не желая никого ни в чём убеждать. И вообще он считал, что согласие в любом вопросе – дело наживное. Но всё же и ему захотелось сказать что-нибудь значительное. Он встал в удобную позу и произнёс маленькую речь:

– Друзья! Я считаю, что пришло время подвести некоторые итоги. Мы ясно видим, что все люди проявляют разные наклонности. Одни исповедуют всё полезное. Другие стремятся к красоте. Я же считаю, что в основе всего лежит человечность. Но польза, красота и человечность – лишь грани бытия, сходящиеся в одной точке. И имя этой точке – гармония, – Кротов молитвенно сложил руки. – На этом позвольте мне закончить моё рассуждение.

Все приняли речь Кротова благосклонно. Жена Введенского даже немного прослезилась. Аккуратный старичок молчал. Полунин был спокоен. А Введенский задумчиво ерошил волосы.

– Без гармонии и село не строится, – сказал Полунин.

Введенский впал в философию, чего за ним прежде не водилось.

– А что, если увлечение всем красивым отвлечёт от всего полезного? – спросил он, ни к кому особо не обращаясь.

– Этого никак не может быть, – возразил Полунин. – В понимании красоты заключено и понимание её законов, а законы эти одинаковы равно для отвлечённых вещей и для всамделишных природных явлений.

– Значит, если кто-то любит всё красивое и бесполезное, он тем самым любит всё действительное и нужное? Ведь так? – спросила жена Введенского.

– Именно это я и хотел сказать, – ответил ей Полунин.

Кротова видимо взволновала произнесённая им речь. Ему не давали покоя вопросы мироустройства. И он посчитал нужным развить свою мысль:

– Если взглянуть на мир с точки зрения человечности, или, что то же самое, с точки зрения любви, станет ясно, что никакого противоречия между полезным и красивым не существует. В самом деле, ведь и тем и другим управляет именно любовь, а она ни в коем случае не может сама себе противоречить.

Жена Введенского задумалась.

– Скажите, а всякая ли любовь хороша? – спросила она Кротова. Это был нелёгкий вопрос.

– У любви не спрашивают, хороша она или нет! – насупившись, ответил Кротов – и даже, вопреки обыкновению, не поднял вверх мизинец правой руки.

– Да, но спросить очень хочется! – жена Введенского зачем-то подалась вперёд, но ткнулась грудью в самовар, ойкнула и села обратно на своё место.

– Смиритесь, – вздохнул Кротов. – Познать любовь – это как познать самого себя. Или, например, как увидеть собственные уши без зеркала. Друзья, я надеюсь, вы понимаете несостоятельность подобного рода намерений?

Никто этого толком не понимал, но все промолчали. На веранде было солнечно. Сын Введенского упорно изучал энциклопедический словарь и добрался до статьи «Жизнеустройство». Жена Полунина думала о чём-то неприятном. Полунин забыл обо всём на свете. Аккуратный старичок ждал, когда закончится разговор, чтобы предаться музицированию. Жена Введенского пила чай, стакан за стаканом, и на щеках её проступала испарина. А Введенский молчал и поглаживал машину, которая делала непонятно что.

Все пребывали в задумчивости.

– Хорошо, – неожиданно сказал сверху аккуратный старичок, обращаясь к Кротову. – Но так как господа Введенский и Полунин в очередной раз отчитались перед нами о своих занятиях, мы бы желали и от вас услышать аналогичный рассказ о вашем, так сказать, предмете гармонии…

– В самом деле, – подхватила жена Введенского. – Что же Сущность?

Кротов подумал, на всякий случай оглянулся назад и вполголоса произнёс:

– Мне кажется, она начинает проявлять самодеятельность.

Всем стало интересно, и опять состоялся ритуал выноса Сущности. Кротов обошёл со свёртком всех любопытствующих и выслушал многозначительные замечания. Жена Введенского высказалась в том смысле, что находка Кротова – сущая прелесть, и все присутствующие с ней согласились. Одним словом, всё вышло очень прилично.

Правда, никто не заметил, чтобы Сущность проявляла хоть какую-нибудь самодеятельность.

Таким образом, можно сказать, что жизнь наладилась. Введенский ласково поглаживал машину. Полунин с выражением умиротворения на лице рассматривал шарики – фиолетовый и тёмно-бирюзовый. А Кротов держал на руках Сущность и улыбался.

Если на свете и существует счастье, то, вне всякого сомнения, это именно оно.

А в ночь после чаепития произошёл целый ряд событий, одно другого интереснее. Введенский придумал очередное сомнительное усовершенствование машины, Полунин водрузил шарики на комод и радовался, а Кротов положил Сущность в специально приобретённую для этого случая люльку. Одним словом, время для всех троих прошло не напрасно.

И вот как раз в этот самый момент история и начинает развиваться совершенно в другом направлении.

Что-то неуловимо изменилось в атмосфере дома, словно бы над ним повисла угрюмая мохнатая туча. Всем сразу стало вдруг ужасно скучно.

Прежде всего, жена Полунина привела в исполнение свою угрозу. Однажды, спустя неделю после того, как было открыто место расположения всевозможных вещей, из комнаты Полунина раздался сердитый голос. Это говорил сам Полунин.

– Я убеждён, что ты подстроила это всё нарочно! – произнёс он, подчёркивая каждое слово, чего раньше за ним не водилось.

– И это совершенно правильно! – ответил ему другой голос, принадлежащий, разумеется, жене Полунина. – Теперь-то ты спустишься на землю!

– Святые угодники, до чего же это глупо! – охнул Полунин – и убежал куда глаза глядят.

Он вернулся обратно поздно вечером, пыльный и грязный, но с видом человека, решившего трудную задачу. Шарики ему удалось возвратить. Найдены они были в трёх верстах от дома, в трактире, у одного проезжего купца, собирателя всяких диковинок. Собственность Полунина хотела перекупить древняя старуха из соседнего уезда. Полунин уже почти совсем было распрощался со своим сокровищем, да всё построилось благополучно: купец проявил гуманность и вернул шарики их исконному обладателю.

И Полунин вновь водрузил их на комод. А жена Полунина смирилась.

У других обитателей дома тоже произошло что-то в подобном же духе. Но останавливаться на всех этих недоразумениях не имеет смысла.

На девятый день после открытия места расположения всевозможных вещей Кротов зашёл в гости к Полунину. Жена Полунина сидела у печи и курила большую папиросу. При виде Кротова она сделала вид, что рассматривает печные изразцы.

– Я слышал, братец, что у тебя радость, – молвил Кротов.

– О да, я теперь знаю, что истинное счастье обладания вещью познаётся лишь тогда, когда эта вещь утеряна. И на радостях я хочу подарить тебе один из шариков, – с этими словами Полунин подошёл к комоду, снял с него тёмно-бирюзовый шарик и торжественно подал его Кротову.

Кротов растрогался:

– Это замечательно! Сказать по совести, я и без того счастливый человек. Но теперь у меня в доме будет находиться, если можно так выразиться, предмет искусства, и я смогу наслаждаться его красотой. Спасибо тебе, брат Полунин, что ты обо мне не забыл.

– Не нужно меня благодарить, – сказал Полунин. – Два шарика – это очевидное излишество. Ведь, как учит всемирная мудрость, нет ничего хуже, чем повторяться.

– Но не обделил ли я тебя? – вежливо спросил Кротов.

– Нет, ни в коем случае, – ответил ему на это Полунин и стал терпеливо объяснять: – У меня ещё есть один целый шарик. А единица – более совершенное число, чем две единицы, ибо обладает большей цельностью и законченностью.

– В таком случае ещё раз спасибо тебе, брат Полунин! – сказал Кротов.

И он ушёл от Полунина с тёмно-бирюзовым шариком в руке, чувствуя себя объектом благодеяния.

Потом опять наступила скука. Туча над домом с каждым днём становилась всё мрачнее. Правда, внешне ничего не менялось. Аккуратный старичок каждое утро выходил на балкон играть на свирели. Жена Введенского по утрам разжигала самовар. Сын Введенского одолел энциклопедический словарь и принялся вырезать перочинным ножичком на дверном косяке замысловатые финтифлюшки. Что же касается других обитателей дома, то они не подавали видимых признаков жизни.

И вот случилось так, что Введенский охладел к машине. Во всяком случае, новых её усовершенствований он больше не предпринимал. Машина занимала место в комнате, отливала тёмно-коричневым цветом, пахла, интриговала своим видом редких гостей, но всё это была одна сплошная видимость. Машина не совершала никакой работы. И, вследствие этого, радости от неё не было никакой.

Полунин счёл своим долгом навестить Введенского и проявить к нему внимание. Сделал он это, кажется, некстати.

– Скучаешь ты, брат, – откровенно заявил Полунин Введенскому. – У тебя пропал энтузиазм.

Введенский криво усмехнулся.

– Тут, пожалуй, заскучаешь, – сказал он. – Разве возможно хоть какое-нибудь предприятие, если не известно заранее, к чему оно может привести? Нет, никак не возможно. Но я не желаю пребывать в неопределённости.

– Разве ты что-нибудь сделал не так? – осведомился Полунин.

– Я всё сделал так, как подсказывало мне моё сердце. Я полагался на своё мастерство. Но сердце обмануло меня. Все мои старания окончились ничем, – уныло ответил Введенский.

– Значит, машина по-прежнему ничего не делает? – упавшим голосом спросил Полунин.

– Ничего! И, понимаешь ли, самое ужасное заключается в том, что она и не может ничего делать!

И Введенский заразил Полунина своим равнодушием ко всему сущему. Полунин ушёл к себе в комнату с каким-то томящим чувством, снял с комода оставшийся в единственном числе шарик, положил его на стол, сел на стоящий рядом стул и замер в неопределённой позе.

Прошёл день или два. Целыми часами Полунин сидел за столом и смотрел в одну точку на стене. Шарик покрылся пылью и из фиолетового превратился в светло-серый. Но Полунин не обращал на это никакого внимания. Жена Полунина тоже на всё махнула рукой. Её теперь волновали разве что мухи на кухне и исправность газовой плиты.

Только Кротову было хорошо. Он жил помыслами о Сущности, которая одна во всём доме могла служить образцом постоянства, сохраняя свой первоначальный облик. Кротов каждый день аккуратно пеленал Сущность и, кроме того, совершал ещё какие-то действия. Но какие именно, не знал никто, потому что с некоторых пор Кротов стал запирать у себя в комнате окно, а явное вмешательство в чужую жизнь у обитателей дома было не в ходу.

Ах, это был последний островок идиллии в море всеобщего запустения. Но и ему суждено было исчезнуть. Настал день, когда жизнь в доме изменилась до неузнаваемости.

Дело было так. Введенский зашёл к Кротову по какой-то своей надобности. Кротов сидел на тахте и двумя пальцами утирал слёзы на щеках. Глаза Кротова покраснели и распухли. В углу комнаты стояла люлька, завешенная стираными тряпками. В комнате было подозрительно тихо.

– Я хотел сказать тебе, что… – начал было Введенский – и осёкся.

– Ах, брат Введенский, оставь меня! – Кротов судорожно вздохнул, и глаза его вновь наполнились слезами.

На этом разговор закончился, и Введенский ушёл ни с чем, удручённый сверх всякой меры.

А Полунин в это время сидел у себя в комнате, рассматривал фиолетовый шарик и, глупо улыбаясь, выводил на его пыльной поверхности свой инициал «П».

Прошло ещё пять дней. Дом постепенно одичал, посерел и усох. Обитатели дома постарели. Полунин всё время бессмысленно улыбался. В глазах у жены Полунина появился хищный жёлтый блеск. Введенский пребывал в дурном расположении духа. Жена Введенского потеряла в весе. Сын Введенского сломал перочинный ножичек и целыми днями бродил по городу, пересчитывая свиней в лужах. Кротов всё время плакал, не выходя из дому.

Эх, а ведь какие надежды подавали!

Нет, мы не будем описывать того, какие ещё разочарования постигли обитателей дома в эти дни. Мы только расскажем ещё немного о Кротове. Однажды он приколотил на веранде квадратную табличку собственного изготовления, на которой замысловатой вязью были выведены следующие слова:

«Друзья! Гармония – суть объединяющее начало, связывающее воедино всё полезное, красивое и человечное. Мы все оказались свидетелями этой гармонии. К сожалению, она просуществовала недолго. В ближайшее время грядёт полное разрушение, и остановить его невозможно. Его можно только осознать. И нам остаётся разве что утешиться тем, что мы застали лучшие времена и оказались причастными к таинствам созидания, созерцания и любви. Пусть пребудет с нами спокойствие. Sic!»

Обитатели дома смотрели на эту табличку, читали и задумчиво чесали затылки. Они чувствовали, что в ней написаны какие-то очень важные слова. Но всеобщий упадок духа не позволял всецело проникнуться смыслом этих слов.

Кротов как в воду глядел. В скором времени обещанное им разрушение пришло в дом, проникнув во все его закутки. И с этого момента описывать становится более решительно нечего.

Но произошло ещё одно маленькое событие. Некто по имени Видов, проходя мимо ворот дома, стал свидетелем происходящего упадка. Видов считал себя любознательным человеком. Он с некоторой опаской проник в дом, миновал сени, вошёл в большую комнату и увидел, что все обитатели дома сидят по разным углам в самых невероятных позах. Видов удивился. Он аккуратно присел на свободный табурет и вежливо спросил:

– Ну? Как оно всё у вас?

– Это неописуемо! – воскликнула жена Полунина.

– Каждая вещь должна иметь точное предназначение, – мёртвым голосом отозвался из своего угла Введенский. – А если у вещи нет точного предназначения – его нет и у жизни.

Машина стояла в нише за печью и больше не пахла. Видов заглянул в нишу, посмотрел и сказал:

– Было старание – и нет его!

– Моими трудами суета мировая умножена, – ровно ответил Введенский.

– Очень нехорошо, – огорчённо сказал Видов и повернулся к Полунину.

С лица Полунина давно сошла всякая одухотворённость. Он указал двумя перстами на шарик на столе и коротко бросил:

– Он сломался.

Видов пришёл в замешательство. Полунин нехотя пояснил:

– Что-то в нём непоправимо испортилось. Присущие ему совершенство формы, изящество очертаний и глубина цвета более не радуют моего взора, – сказав это, Полунин отвернулся. Ему было всё равно.

Из дальнего угла раздался скрип стула. Там находился Кротов. Он сидел нахохлившись, и в глазах его стояла мука. Слёзы свои он давно выплакал.

– Что? – осторожно спросил Видов.

– Её больше нет, – и Кротов показал на лежащую на его коленях пелёнку. Немного подумав, он добавил: – А шарик я потерял…

Вот ведь как иногда бывает.

Но надо сказать, что, когда Видов рассказал в городе о том, чему он был свидетелем, все горожане как один человек посочувствовали обитателям дома. Чего другого, а человечности людям всё же не занимать.
Фиолетовый без единой крапинки
Недотыкомка
Капитан Колбасьев
Беспечальный дом

Трудно сказать, что может прийти в голову при этих словах, но, во всяком случае, явно что-нибудь не то. Вероятно, это должна быть картина соблазнительных радостей, в которых иные господа, одолеваемые демонами легкомыслия, стремятся снискать себе забвение. А по правде говоря, Беспечальный дом – это не что иное, как прибежище для людей, очарованных собственным видением мира. Свойство этого очарования таково, что всякий подверженный ему счастлив и несчастен одновременно. Люди, населяющие дом, умеют радоваться любой малости и страдают от самых ничтожных причин. Умиротворение приходит к ним только во сне; проснувшись же, они тотчас принимают озабоченный вид и начинают приводить в порядок свои фантазии. Случается так, что эти фантазии занимают их в течение всего дня. Однако вместе с этим их занимает и всё окружающее: внутреннее пространство дома со сложной системой комнат и дверей, окна с облупившейся краской на рамах, запылённые гардины, стены, выкрашенные в серо-голубой цвет, и прочие приметы подобных заведений. Обитатели дома ходят из комнаты в комнату, внимательно рассматривают все предметы, попадающиеся им на пути, и, встречаясь друг с другом, останавливаются – не для того, чтобы поговорить, а для того только, чтобы посмотреть друг другу в глаза и вновь разойтись как ни в чём не бывало.

Кто же они, эти люди?

Это всё сплошь оригиналы первостатейные. Один из них – мрачный бирюк, высокий грузный человек неопределённых лет с проседью в короткой стрижке. Другой – лысоватый блондин, тихий втируша, выискивающий вредных насекомых в самых потаённых уголках дома. Затем следует отставной дьякон, шут с рыжеватой бородкой, вкрадчиво посмеивающийся при виде всякого входящего в комнату покоя. Далее можно увидеть застенчивого юношу с грифельной доской, постоянно рисующего обнажённых женщин с русалочьими хвостами. Обращает на себя внимание и великий математик, занимающийся обоснованием закона всемирного самопожертвования и возлагающий на этот закон большие надежды. Кроме этих пятерых, есть ещё худощавый старик, брюзга и зануда, который постоянно на всех сердится, требуя немедленно вернуть ему канделябр, доставшийся в наследство от покойной прабабушки. Наконец, завершает эту галерею беспокойный семинарист, неусидчивый пытливец, всё время пытающийся что-то сообразить; он поминутно запускает пальцы в копну волос, и временами его лицо просветляется, но вскоре он опять погружается в пучину беспокойства. Вот, собственно, и все люди, населяющие Беспечальный дом, если не считать наставника, радетельницу, сторожа и ключницу, которые числятся в нём служителями.

Каждый из упомянутых обитателей дома по-своему дополняет идиллическую картину всеобщего умопомрачения.

Но, несмотря на разные характеры, эти люди чем-то похожи друг на друга. Их объединяет чувство целесообразности своего пребывания в этом месте. Они полагают, что всё идёт так, как и должно идти, а выпадающие на их долю неприятности – явление несущественное и преходящее. Кроме того, они убеждены, что обретаются в лучшем из возможных миров, за пределами которого не происходит ничего достойного внимания, а если и случается что-нибудь, то уж, верно, не к добру.

На чём зиждется это убеждение, неизвестно.

Каждый день в Беспечальном доме как две капли воды похож на другие дни, и обитатели дома давно привыкли к равномерному течению жизни, утвердившись во мнении, что иначе и быть не должно. Но однажды это спокойствие оказалось возмущено самым неожиданным образом.

Утром того дня, о котором пойдёт речь, всё происходило точь-в-точь как и всегда. Обитатели дома почти одновременно проснулись, сели на своих кроватях, привели в порядок надетые на них серые халаты и принялись с непритворным любопытством рассматривать друг друга, пытаясь установить, что и кому в эту ночь могло присниться. Ничего толком не установив, они выразили желание позавтракать – с тем чтобы быть готовыми к визиту наставника и радетельницы и с большим наслаждением вкусить также и от плодов их учёности.

А наставник и радетельница никогда не отказывались поделиться своей учёностью. Но сейчас им было не до того. В берлоге, где заседал наставник, зазвонил телефон, и состоялся короткий и выразительный разговор, в течение которого лицо наставника принимало самые разнообразные выражения. Разговор продолжался четыре минуты и закончился не совсем обычно.

– Хорошо, пусть будет семь часов вечера. Всё понятно. Бархатная куртка тёмно-коричневого цвета с позолотой, рукава и воротник с меандрическим узором. Но только я прошу вас: не произносите лишний раз своего имени! – наставник говорил веско и точно, а затем бережно положил трубку.

И, крайне удручённый, вышел из берлоги в сопровождении радетельницы.

Было десять часов утра, когда они направились в комнату покоя, чтобы произвести наблюдение за обитателями дома и настроить их на благоприятный лад, а если понадобится, то повлиять на них и каким-нибудь иным образом. Руководил наблюдением наставник, радетельница же служила ему источником вдохновения.

– Итак, что вы имеете мне сказать? – таков был вопрос наставника, когда он появился в дверях комнаты покоя.

– Господин хороший, раз вы спрашиваете, я могу рассказать вам свой сегодняшний сон, – произнёс надтреснутым басом мрачный бирюк. – Представьте себе картину: стоит испачканный деревянный ящик, а над ним роятся мухи. Но истолковать этот сон я вам не берусь.

Радетельница, выглядывающая из-за спины наставника, что-то убедительно зашептала ему прямо в ухо. Некоторые из присутствующих в комнате покоя разобрали слово «воздействие».

Воздействия в Беспечальном доме были нескольких видов. Самое приятное – воды. Воды имели то несомненное удобство, что не вынуждали прибегать к посторонней помощи. Затем следовали таинства; что они в себе заключали, мы ещё узнаем, но здесь уже без посторонней помощи было не обойтись. Далеко не столь приятной вещью являлась холодная коробка, которая также требовала присутствия наблюдателя. И заканчивалось всё священной тряской – но о ней лучше и вовсе не говорить.

Итак, радетельница высказалась, а наставник, выслушав её, подошёл к мрачному бирюку и сел рядом с ним на кровать.

– Не садитесь сюда, здесь обозначено моё присутствие, – сказал мрачный бирюк.

– Прекрасно, прекрасно, – наставник сделал вид, что не придал значения словам мрачного бирюка, и, обхватив его запястье, стал наблюдать за внутренними колебаниями живого тела.

Мрачный бирюк нехотя подчинился.

– Вы себя прекрасно чувствуете, – сказал наконец наставник, узнав всё, что хотел узнать. – А это полагается вам, – и он протянул мрачному бирюку на раскрытой ладони квадратную светло-лиловую карамельку.

Это почему-то обидело мрачного бирюка. Он хлопнул наставника по руке, и карамелька покатилась по полу.

– Замечательный квас, – огорчился наставник. – Вы меня буквально обескуражили.

– Вас обескуражишь! – скривился мрачный бирюк.

– Меня – ладно, а вот вам сегодня действительно выйдет потрясение, – намекнул наставник.

Мрачный бирюк даже ухом не повёл. А радетельница всё слушала и запоминала.

Наставник повернулся к лысоватому блондину. Тот держался наготове.

– Здравствуйте, – были его слова. – Имею до вас просьбу. Наша прекрасная радетельница появляется всюду, где появляетесь вы; а между тем я имею подозрение, что она неблагополучна в смысле насекомых. А здесь люди.

– Ничего не могу поделать, – возразил наставник приятным голосом. – Она выполняет свой долг и следит за тем, чтобы в дом не проникали никакие треволнения.

– Хорошо, – покладисто ответил лысоватый блондин. – Радея о чистоте дома, я считаю необходимым принять нужные меры, – с этими словами он протянул руку, намереваясь снять с костюма наставника некое воображаемое насекомое.

Наставник вежливо отстранил руку лысоватого блондина. Однако тот принял жест наставника слишком близко к сердцу.

– Не обижайте меня, я и сам обижаюсь, – сказал он. – Как человек, я сожалею о том, что потревожил вас, но, как целитель, я обязан был вас предупредить.

Действительно, в прежнее время лысоватый блондин занимался женскими недомоганиями.

– Ладно, – сказал наставник. – Судя по всему, вы чувствуете себя здесь как рыба в воде; а вот не будет ли вам угодно и в самом деле подчиниться влиянию этой благородной стихии?

«Предписание», – подумала радетельница.

– Благодарю, я всегда с этим согласен, – сказал лысоватый блондин и хотел добавить что-то ещё.

Но наставник уже занимался отставным дьяконом:

– Расскажите мне, что вы чувствовали сегодня ночью.

Отставной дьякон сидел на кровати, слегка покачиваясь, с таким видом, словно он ещё не определил, над кем именно ему следует смеяться, и присматривался к фигуре наставника. Тот ему очень понравился.

– Кхе-кхе, – закашлял отставной дьякон, не зная, что сказать.

– Где же ваше соображение? – спросил наставник.

Но тут отставной дьякон зашёлся козлиным смехом.

Он не вызывал никаких сомнений. Наставник потрогал отставного дьякона за лоб и повернулся к радетельнице:

– Слишком уж горяч.

Наставнику не любил буквально определять предписание. Всё понимающая радетельница кивнула. Но тут в дело вмешался застенчивый юноша.

– Господин наставник! – сказал он. – Я хочу бы обратиться к вам вот с чем. Люди думают, будто бы у некоторых русалок от природы два хвоста, но я этому не верю, потому что это неправильно. Правильно будет вот так, – и с этими словами застенчивый юноша протянул наставнику грифельную доску.

С грифельной доски смотрела полная обнажённая женщина с большими грудями и селёдочным хвостом. Слева от неё располагалась тщательно вычерченная голова наставника, изображённая весьма достоверно, если не считать того, что левое ухо оказалось больше правого и было аккуратно заштриховано.

Наставник сделал вид, что не узнал себя.

– Очень хорошо, – сказал он и по очереди заглянул застенчивому юноше в оба глаза.

– Вы напрасно беспокоитесь, господин наставник. Я в нахожусь в прекрасном расположении духа, – заверил застенчивый юноша.

– А сны у вас есть? – полюбопытствовал наставник.

– О, сны у меня замечательные. Если хотите, я даже могу вам изобразить, как я сплю, – застенчивый юноша пошевелил пальцами, собираясь что-то нарисовать на грифельной доске.

– Нет, этого не нужно, – наставник разглядел в глазах застенчивого юноши всё, что ему было интересно. – Скажите, не хотели бы вы сегодня вечером побыть вдвоём с радетельницей?

«Таинство», – снова подумала радетельница и огорчилась, потому что не хотела смущать застенчивого юношу.

– Я считаю, что это великолепно, – застенчивый юноша зарделся.

– Всем всё хорошо, и ему тоже уже хорошо, – подала голос радетельница.

– А всё же это не будет лишним, – рассудил наставник. – Пусть ему станет ещё лучше.

Само собой, радетельница тотчас согласилась с ним, после чего они занялись великим математиком.

– Я всё слышал, – сказал великий математик, когда визитёры подошли к его кровати. – Это очень благородно. Юношество следует поощрять. Юношество – это взгляд в пропасть познания.

– Продолжайте, – бесстрастно произнёс наставник, незаметно сделав знак радетельнице.

– Благодарю, – поклонился великий математик. – Совсем другое дело мы, люди зрелого склада. Если говорить обо мне, то я не являюсь обладателем грифельной доски. Но мой ум – универсальная грифельная доска, и он всё принимает к сведению. Теперь я должен сказать о своих опасениях. По моему мнению, всюду за пределами нашего дома – вакуум. И вы, господин наставник, – часть этого вакуума.

Наставник уважал людей, причастных к науке.

– Никак не могу с вами согласиться. Всем известно, что вакуум – понятие потустороннее.

– Нет-нет! – громким шёпотом произнёс великий математик. – В этом и кроется заблуждение. Вакуум – это всеобщее безразличие. И, как следствие, неспособность жертвовать собой.

Выходило так, что великий математик отнёсся на счёт наставника неуважительно. К чести последнего следует сказать, что это неуважение осталось без последствий.

– Голубчик, скажите, чему равен икс? – с участием спросил наставник у великого математика.

«Внушение», – мелькнула у радетельницы мысль.

– Ваш вопрос не имеет смысла, – ровным голосом ответил великий математик. – Но это неважно. Важно другое. Вы полагаете, что следите за мной, а я за вами как раз не слежу, но это ложное представление.

– Ну что же, вы славно рассуждаете. Вы просто-напросто логично рассуждаете, – наставник посчитал нужным сказать великому математику что-нибудь приятное.

– Признайтесь, господин наставник, способны ли вы на подвиг? – спросил великий математик, оставив без внимания похвалу. – Вопрос не праздный. Я прихожу к выводу, что всё вокруг – подвиг. И моё пребывание здесь – тоже подвиг. Но можно ли усмотреть подвиг в вашем здесь пребывании?

Ему было очень интересно, что на это ответит наставник.

– В сущности, всякое действие – подвиг, если быть рассудительным, – сочла нужным вмешаться радетельница. – Но это происходит от неудовольствия; а вам необходимы приятные переживания.

– Это правильно, – согласился наставник и снова обратился к великому математику: – Теперь мне нужно знать ваше мнение о водах.

– Моё мнение о водах происходит от моего личного опыта, – серьёзно сказал великий математик.

– Этого достаточно, – наставник поднял ладонь. Радетельница сделала то же самое.

В это мгновение наставник почувствовал, что его дёргают сзади за полу пиджака. Он обернулся и увидел худощавого старика. Тот желал что-то выразить.

– Должен довести до вашего сведения, что до сей поры мои достижения были невелики; но теперь-то я преодолею ваше безразличие! – прогнусил челобитчик.

Наставник решил проявить к нему благосклонность.

– Если вы изволите трактовать о своём наследстве, то у меня найдётся для вас свободный подсвечник. Что вы на это скажете? – вежливо обратился он к худощавому старику.

– Чужая вещь – она и есть чужая, – благородно возразил тот.

– Это был случай упорства, – вполголоса сказал наставник радетельнице. И добавил: – Пусть он составит компанию нашему смехачу.

То, что сказано, бывает и отмечено.

Получилось так, что наставник «окрестил» почти всех обитателей дома. Остался только беспокойный семинарист – тот самый, с копной волос. Он сидел в своём углу и раскачивался из стороны в сторону.

– Здравствуйте, – вежливо сказал наставник, трогая несчастливца за плечо.

– Да! – беспокойный семинарист вздрогнул, отвлекаясь от своих плачевных мыслей. – Нет! Если по совести, то я ничего не понимаю.

– Отложите понимание на будущее. Погрузитесь в атмосферу физических упражнений, – посоветовал наставник.

– Пройдено. Вот, смотрите, – беспокойный семинарист синхронно поводил пальцами обеих рук, сперва по часовой стрелке, а после – против. И так ровно четыре раза.

– Этого мало, – сочувственно сказал наставник.

– Да, но разве можно что-либо предпринимать, когда остаётся непонятым главное? – беспокойный семинарист посмотрел на наставника с грустью.

– Надобно только начать. А понимание – оно никуда не уйдёт, – наставник умел поощрить собеседника, когда надо. Однако беспокойный семинарист не принял поощрения, и наставник спросил: – Скажите, не посещает ли вас время от времени чувство удовлетворения?

– Трудно сказать, – подумав, ответил беспокойный семинарист. – В настоящий момент всякое удовлетворение кажется мне немыслимым, – тут он поднял глаза на наставника. – Но я стремлюсь к совершенству.

– Да-да, к совершенству, – подхватил наставник. – Оно, разумеется, недостижимо, но иногда, при благоприятном стечении обстоятельств, удаётся подойти к нему очень близко. – Наставник помолчал и неожиданно спросил: – Как вам нравятся воды?

– Это непростой вопрос. Вода – субстанция аморфная, а всё аморфное неопределённо и ненадёжно. Но, с другой стороны, в этом можно усмотреть и беспристрастие, – сказал беспокойный семинарист.

– Вот и славно, – согласился наставник.

Радетельница про себя отметила очередное предписание.

Наставник посмотрел на часы: прошло всего пятнадцать минут. А между тем он чувствовал себя уставшим. Ему сказали немало занимательных вещей, которые не от всякого и услышишь. Положение обязывало внимать всему, что говорят его подопечные, даже если бы они каждое утро повторяли одно и то же. Но обитатели дома никогда не повторялись: им казалось, что проще сочинить что-нибудь новое, чем запомнить старое, и они каждое утро с удовольствием ожидали наставника, чтобы как следует его огорошить.

Что им придёт в голову, они и сами заранее не знали.

А наставник, между прочим, для чего-то обернулся на одной ноге вокруг своей оси, а затем объявил, обращаясь ко всем сразу:

– Итого! В пять часов каждому – согласно предписанию, в час – трапеза, а в двенадцать часов – моцион, – и он аккуратно провёл тыльной стороной ладони по обеим щекам, чтобы стало видно, как хорошо они выбриты.

– Они благородно выражаются, – заперхал худощавый старик, почему-то величая наставника во множественном числе, – и стал осматриваться, ища, к кому бы ещё придраться.

Наставник поморщился.

– Угадайте, что я предпочту – фрикасе по-итальянски или отварные тефтели со спаржей? – спросил лысоватый блондин. Ему понравилось упоминание наставника о трапезе.

– Вы неправильно спрашиваете, – подумав, ответил наставник. – Ваш вопрос подразумевает то, чего на самом деле нет. Поэтому я не смогу ответить вам так, чтобы не погрешить против истины.

Слово «истина» понравилось лысоватому блондину ещё больше, чем упоминание о трапезе, и он удовлетворённо возвёл глаза к потолку.

Но дипломатические ухищрения окончательно утомили наставника.

– Что-нибудь ещё? – на всякий случай спросил он.

– Ровным счётом ничего, – пророкотал мрачный бирюк. – Предписания установлены – и дело с концом.

– Покорно благодарим, – проговорили несколько человек нестройным хором, а застенчивый юноша потянулся к грифельной доске.

Тут визитёры сообразили, что им пришло время уйти, так как в любую минуту могло начаться стихийное действо, сулящее всевозможные сюрпризы.

– Это непонятный человек, – заметил великий математик, когда дверь за наставником закрылась. – Он несомненно умён. Но у меня складывается впечатление, что он не способен на самопожертвование.

– Теперь мне необходимо осмыслить ещё и этот факт, – сказал беспокойный семинарист. – Пока что мне ясно только одно: этот человек увеличил моё беспокойство, – и он запустил пальцы в копну волос.

Отставной дьякон как начал смеяться во время визита, так и не переставал.

– Нечего тут осмысливать, – сказал он после очередной конвульсии. – Господин наставник полагает, что установил нам предписание, а если копнуть вглубь, то он и сам живёт по предписанию.

– А я чувствую, что он чем-то удручён, – сказал застенчивый юноша.

– Это у него предписание нехорошее, – отставной дьякон пошевелил крючковатыми пальцами.

Он был себе на уме.

А наставник вернулся в берлогу, вспомнил недавний разговор по телефону и сообразил, что у него и в самом деле неважное настроение. Ему захотелось, чтобы оно стало лучше, и он начал действовать. Действия его выглядели так. Во-первых, он окучил все цветы на подоконнике. Во-вторых, не поленился, установил стремянку возле окна, забрался на неё и привёл в порядок подвески для гардин. В-третьих, извлёк из ящика стола склянку с медицинским спиртом, намочил в нём вату и как следует протёр лоснящуюся поверхность телефона. Ну а когда телефон был вычищен, оказалось, что принятые меры ни чему не привели. Тогда наставник сел за стол, принял энергичную позу и попытался рассуждать про себя. Но рассуждение ему никак не давалось, и удручённость его возрастала с каждой минутой.

Он бы очень удивился, узнав, что его переживания не составляют тайны для обитателей дома. Исследуя собственные ощущения, они постепенно научились понимать и чужие. Таким образом, жизнь сделала из них знатоков. Сами они, правда, не замечали своих способностей, им и так было на что обратить внимание. Они постоянно размышляли, всякий раз обращаясь к новому предмету, и приходили к определённым выводам, а потом очень быстро забывали о них. Все сделанные выводы оказывались фантастическими, но это не имело значения, коль скоро и общее состояние умов в Беспечальном доме было фантастическим. Зато подобного рода умственные процедуры доставляли обитателям дома несказанное удовольствие.

Случалось, впрочем, что они вдруг начинали куролесить, при этом иногда произносились какие-нибудь слова. Так получилось и на этот раз.

Во-первых, когда закончился визит, комната покоя стала не такой, как прежде. Каждый занялся каким-нибудь делом. Лысоватый блондин, приставив к носу указательный палец, размышлял над тем, как обустроить всю совокупность насекомых по образу и подобию таблицы химических элементов. Беспокойный семинарист вспоминал все беспокойства, которые его когда-либо одолевали, чтобы решительно покончить с ними. Отставной дьякон, застенчивый юноша и великий математик дружно смотрели в окно, пытаясь представить, какой будет вид, если посмотреть с той стороны стекла. Это было ещё ничего.

А во-вторых, между мрачным бирюком и худощавым стариком вышло недоразумение.

– Вы это оставьте, я вам не барышня! – промычал мрачный бирюк, когда худощавый старик, подкравшись сзади, схватил ничего не подозревающего соседа за воротник. – Я вижу, что у вас опять не всё слава богу. Клятвенно подтверждаю, что я не жгу свечей. Идите к дьякону!

Мрачный бирюк был мрачен при всех обстоятельствах. Чувство обречённости прочно угнездилось в его душе, словно ему было доподлинно известно, что грядёт мировая катастрофа и путей для её предотвращения не предвидится никаких. Одним словом, он был окончательно мрачен.

Худощавый старик послушался мрачного бирюка и отправился искать правду к отставному дьякону. Тот хотя и смеялся сам, но чужих шуток не принимал и встретил худощавого старика каким-то особенным щелчком, известным в духовной семинарии под названием «пилюля».

Худощавый старик покорно упал на пол и зашёлся кашлем.

– Как ваше здоровье? Уж не простудились ли вы? – подал голос мрачный бирюк.

– Прекратите это немедленно! – потребовал беспокойный семинарист. – Это возмутительно, не говоря уже о том, что это лишнее беспокойство!

– У меня складывается мнение, что вы их коллекционируете, – пробасил мрачный бирюк.

– Ваши слова излишни, – поморщился беспокойный семинарист. – Всё, что случается, мгновенно становится фактом мировой истории, и забыть об этом немыслимо.

– Докажите, что это вы не сами только что придумали! – мрачный бирюк постоянно переходил от насмешки к раздражению.

– Я считаю, что говорить всегда нужно правду, – с достоинством сказал беспокойный семинарист, не желающий разбираться в оттенках настроения своего собеседника. – А то запутаешься, забудешь, кому что говорил, и выйдет конфуз.

– Говорить не нужно, – и мрачный бирюк посчитал, что разговор окончен.

Беспокойный семинарист озадаченно пошевелил кистями рук, затем решительно тряхнул копной волос и сказал:

– Да! Между прочим, нам предстоит моцион, и я должен сообразить, какими последствиями чревато это событие.

– Не ломайте голову, в ней постоянно всё меняется, – ответил ему на это худощавый старик, к тому времени уже вставший на обе ноги.

Он как в воду глядел. Когда обитатели дома вышли во двор, беспокойный семинарист преобразился. Он забыл о своих прежних беспокойствах и принялся настороженно осматриваться, ожидая от окружающих предметов какого-нибудь нового подвоха.

Согласно повелению наставника, моцион начался ровно в полдень. Время в Беспечальном доме узнавали по колокольчику в беседке у ворот кирпичной ограды, протянувшейся по периметру двора. Колокольчик аккуратно звонил каждый час так, что количество трелей равнялось количеству часов. В этом заключалась единственная достопримечательность двора, если не считать клумбы, засаженной увядающими цветами. Клумба располагалась строго посередине между домом и воротами кирпичной ограды. Впрочем, во дворе находились и деревья: клумбу окружали три или четыре липы, да вдоль кирпичной ограды росли старые тополя. Больше ничего интересного не наблюдалось. Двор был некрасив и запущен. Совершающим моцион приходилось переступать через крупные камни, то и дело попадающиеся им на пути, проваливаться в лужи и запинаться о корни деревьев. Однако это никому особенно не мешало, так как все неудобства двора искупались его живописностью. Свободному воображению льстили открывающиеся виды и нравилось, что их освещает солнце. Обитатели дома грелись в его лучах, но всё же, бродя по двору, время от времени останавливались около деревьев: впечатлительным выдумщикам, им представлялось, будто тени от ветвей щекочут их лица.

Вдруг, словно по чьему-то повелению, бессмысленно бродящие по двору люди разом оказались возле клумбы.

– Замечательное совпадение, – сказал великий математик, имея в виду встречу. – Однако как вам нравится наше теперешнее положение?

Его вопрос поверг собравшихся в состояние задумчивости.

– Никогда его не обсуждали, и начинать нечего, – буркнул мрачный бирюк.

– Нет, это в корне неверно, – не согласился великий математик. – Наше положение интересно со всех точек зрения. Но погодите, я ведь не это хотел сказать. Как уже было подмечено, наставник чем-то удручён. Поэтому прежде всего хотелось бы понять причину этого явления.

– Человеку свойственно быть удручённым, – отозвался лысоватый блондин. – Наставник – человек. Ergo, он удручён.

– Вы судите об остальных по себе, но это нелогично, – великий математик отринул высказанную мысль. – Мы удручены потому, что нами повелевают. Но ведь наставник гораздо могущественнее, чем мы, да? Я думаю, этот вопрос следует разобрать.

– А зачем? – спросил застенчивый юноша.

– Э-э-э… Как знать, может быть, мы и сами в состоянии влиять на собственную участь, – мечтательно сказал великий математик.

– Глупости, – глаза мрачного бирюка полыхнули недобрым огнём. – Вы здесь всего три месяца; а я обитаю в этом сарае, дай бог памяти, пять лет и не припомню случая, чтобы в нём кто-нибудь влиял на собственную участь.

– Это очень важное наблюдение, – великий математик от удовольствия высунул изо рта кончик языка. – Если говорить по совести, я иногда склонен думать, что в природе не существует никаких влияний. Но в таком случае и мы им не подвластны.

– Это верно, – усмехнулся мрачный бирюк. – Вас сегодня всего лишь на воды отправили, а завтра изобретут что-нибудь ещё, ну и попробуйте убедить эту компанию, будто вы ей не подвластны, – и он отвернулся, показывая, что не желает больше продолжать этот разговор.

– Авось не изобретут, – ответил на это беспокойный семинарист. Он уже вполне утвердился в мысли, что никакого подвоха не будет, и теперь, успокоенный, сиял, как будто ему поднесли букет глициний. – Что касается воды, то она растворяет всё ненужное.

Обитатели дома, исключая мрачного бирюка, согласились с мнением великого математика. Им было приятно думать, что они ни от чего не зависят.

– Здесь очень хорошо, – вздохнул лысоватый блондин. Он забрался в клумбу и бродил между увядающими цветами, ища что-нибудь особенное. Насекомых он умышленно пропускал, справедливо полагая, что всякому овощу своё время.

– Верно, хорошо, – согласился беспокойный семинарист, не знающий, что ему может прийти в голову в следующую минуту.

Мрачный бирюк и рад бы был никому не возражать, да вот не умел. Он презрительно сказал, обращаясь к беспокойному семинаристу:

– Я смотрю, вы совсем забыли свою философию. Вышли, посмотрели на красно солнышко и забыли.

Действительно, беспокойный семинарист мог всякий раз сочинять какую-нибудь новую философию, по вкусу и настроению. Но сейчас ему не хотелось ни о чём думать.

– Я не понимаю, что вы хотите выразить этими словами, – просто сказал он.

– Вот то-то и оно, – мрачный бирюк наклонил лобастую голову. – Вы в страшной опасности. Теперь, когда вы посмотрели на красно солнышко, вам изменила ваша обычная осторожность и вы обязательно провороните какой-нибудь «факт мировой истории», – последнее было сказано мстительным тоном.

– Господа, будем снисходительны друг к другу! – застенчивый юноша призвал спорщиков к миролюбию. – Судьба даровала нам возможность забыться – так зачем омрачать эти славные минуты?

Великий математик посчитал, что ему пришло время вмешаться в разговор.

– Нет, во всём нужна мера, – сказал он. – Было бы неправильным всецело отдаваться минутному настроению. Это противоречит объективным данным. В комнате покоя мы чувствовали себя нехорошо, это факт. Во дворе дома мы чувствуем себя хорошо, и это тоже факт. Следует иметь это в виду.

Беспокойный семинарист поморщился. Сейчас ему не хотелось принимать в расчёт неприятные факты.

А отставной дьякон всё посмеивался. Весь разговор представлялся ему донельзя комичным.

В это время великий математик проявил самодеятельность. Он повёл рукой, как это делают фокусники, и, сжав ладонь в кулак, по очереди протянул его ко всем наблюдающим – так, будто в кулаке сидит прекрасная Дюймовочка и он, великий математик, хочет выпустить её на волю. Шесть голов одновременно склонились над сжатой ладонью.

Великий математик быстро разжал руку. Дюймовочки на ладони не оказалось. Все разом вздохнули и зароптали.

– Вот и всё, – сказал великий математик. – Теперь-то послушайте. Давайте устроим заседание. Итак, пункт первый и единственный: удручённое состояние наставника. Спрашивается, от чего оно происходит?

– Не исключено, что причина его удручённости кроется в ком-то из нас, – подхватил лысоватый блондин.

– Предлагаете провести следствие? – снова не удержался мрачный бирюк. – Извольте. Что до меня, то я этому господину слова грубого не сказал.

– Анекдот, – хихикнул отставной дьякон. – Словеса ваши разве что в нужнике шёпотом произносить, да и то выйдет оскорбительно. Или, может быть, вы под грубостью подразумеваете что-нибудь совсем невыносимое? Любопытно было бы узнать ваш критерий.

В ответ на это мрачный бирюк сказал отставному дьякону действительную грубость, да такую, что лысоватый блондин нечаянно раздавил поднятую с земли гусеницу.

Отставной дьякон поднял к небу рыжеватую бородку и заржал.

Тут все сообразили, что теперь от мрачного бирюка слова путного не услышишь.

– Ваше поведение непонятно, – задумчиво произнёс великий математик и потёр лоб. Застенчивый юноша, решивший добровольно взять на себя обязанности стенографиста, выхватил из подмышки грифельную доску и размашисто написал на ней: «Пункт первый. Непонятно».

– Пишите сколько угодно, хоть в роман вставьте, мне до этого нет дела, – мрачный бирюк окончательно решил вести себя так, как будто всё происходящее его больше не касается; но ухо продолжал держать востро.

– На вас следствие началось – где-то оно закончится, – загадочно сказал великий математик и, оглядев присутствующих, остановил взгляд на лысоватом блондине: – Ни дать ни взять выездная сессия ботанического сообщества. Скажите уже хоть что-нибудь и вы.

– Я скажу, – ровно ответил лысоватый блондин. Ничего особенного в клумбе он не нашёл. – Вы хотите знать, способен ли я на грубость? Нет, в присутствии порядочных людей я не ругаюсь. И вообще ни в чьём присутствии не ругаюсь.

Лысоватый блондин когда-то обретался в равном чине с наставником. Но в один прекрасный день ему представилось, будто его призвание – уничтожать вредных насекомых, и с тех пор он поселился в Беспечальном доме.

– Иначе и быть не может, – сказал великий математик. – Но душевное равновесие можно поколебать и каким-нибудь другим способом.

– А я ничего не скрываю, – миролюбиво ответил лысоватый блондин. – Однажды я и в самом деле предоставил наставнику свой трактат об истреблении вредных насекомых во всём доме, но это никак не могло на него повлиять.

– Так. Понятно. Значит, вы предоставили? – уточнил великий математик.

Сознавшийся в преступлении лысоватый блондин на глазах съёжился. А застенчивый юноша быстро начертал на грифельной доске: «Пункт второй. Об истреблении».

Но тут за лысоватого блондина неожиданно заступился беспокойный семинарист, сказав, что посвящённый посвящённому не станет вставлять палки в колёса. Что же касается истребления вредных насекомых, то мера это безусловно правильная и не может противоречить убеждениям наставника.

Оба довода подействовали. Дело выходило ясное.

Неожиданно внимание следопытов было отвлечено от лысоватого блондина. Вышло это так. Отставной дьякон сообразил, что наступил его черёд, и решил пойти ва-банк:

– Наставник – персона деликатная. Ежели я себе что и позволил, то лишь в рассуждении его комичности. Оно, конечно, бывает полезно и воздержаться. Но ведь всякое проявление чувств поддерживает дух, а кто как не наставник радеет об этом?

Все посмотрели на отставного дьякона. Никто не знал, что ему возразить.

– С вами поведёшься – не будешь знать, как проявить эти самые чувства. Пожалуй, ещё в ночную тумбочку залезешь, – мрачный бирюк не выполнил своего намерения ни во что не вмешиваться.

– Воля ваша. А наставник – он на то и наставник, чтобы при случае совладать с собой, – нашёлся отставной дьякон.

– Собственно, вас за язык никто и не тянул, сами выскочили. Вам шапку не полить? – спросил мрачный бирюк.

– Вашей попользуюсь, – елейно проговорил отставной дьякон.

– Можете отводить глаза сколько вашей душе угодно, вас всё равно запишут, – плюнул мрачный бирюк.

– Я не знаю, что писать, – улыбнулся застенчивый юноша, мусоля пальцами грифель.

– Писать погодим, – сказал великий математик и внимательно посмотрел на застенчивого юношу.

Тот задрожал.

– Я здесь ни при чём, – пролепетал он, как маленький ребёнок.

– Как же! – подал голос худощавый старик. – Это всё ваши селёдки с грудями! Сущая срамопись и ничего больше!

– Так я же для изящества! – с отчаянием сказал застенчивый юноша.

– Им это изящество ни к чему, – худощавый старик понял застенчивого юношу по-своему, – мука одна. Они по ночам описывают на бумаге наши с вами похождения, а не то чтобы предаются каким-нибудь иным занятиям. Так что выходит чистое оскорбление их личности.

Всё это, понятное дело, было сказано о наставнике.

Застенчивый юноша помешкал, затем отчаянно махнул рукой и всё же вывел на грифельной доске: «Пункт третий. Погодим». Немного подумав, он приписал ниже: «Пункт четвёртый. !!!».

Про себя он не нашёлся, что написать.

Великий математик вовремя пришёл на помощь застенчивому юноше.

– Все ваши рассуждения ничего не означают, – сказал он худощавому старику. – Рыба не может служить оскорблением разумному человеку, ибо она суть низшее существо. Почти ископаемое. А наставник, несомненно, стоит выше всякой рыбы.

– А груди? – не сдавался худощавый старик.

– Ну что – груди. Они, я полагаю, должны напоминать о принадлежности человека к классу млекопитающих. Но ведь это самая что ни на есть правда, а следовательно, не оскорбление, – это великий математик, надо признать, ловко подметил.

– Верно, – застенчивый юноша просиял. – Как это вы умеете всё хорошо разъяснять!

– Таково моё предназначение, – развёл руками великий математик. И посерьёзнел: – Однако необходимо соблюдать объективность. Если говорить обо мне, то я превыше всего ставлю не вещи и чувства, а лишь символы и отношения между ними. Это может удручить неискушённый ум. Я должен признать свою вину.

Обитатели дома замолчали. Они уважали великого математика, и мысль о том, что его мировоззрение может кого-то удручить, казалась невероятной. Поэтому срочно требовалось как-то обосновать его невиновность.

– Позвольте, – неожиданно сказал лысоватый блондин, – разве могут молчаливые изыскания кому-нибудь навредить?

– Разумеется, не могут, – ответил великий математик. – Но ведь наставник достаточно умён и, без сомнения, читает мои мысли и без слов.

– Но ведь тогда выходит противоречие, – вмешался беспокойный семинарист. – Кто способен прочитать невысказанные мысли, тот сам их исповедует, а это означает родство умов. Разве существование родственного ума способно удручить?

Великий математик изо всей силы хлопнул себя по лбу:

– О, почему я сам этого не предвидел!

Раздались аплодисменты. Аплодирующие восхищались стройностью и логичностью рассуждений беспокойного семинариста. Один только отставной дьякон тихонько посмеивался. Он имел своё собственное соображение.

– Итак, я непричастен? – спросил великий математик как бы у самого себя.

– Это, вне всякого сомнения, так! – заверил его застенчивый юноша. И написал на грифельной доске: «Пункт пятый. Непричастен».

В это мгновение великий математик почувствовал, как сзади кто-то потянул его за рукав халата. Конечно, это был худощавый старик.

– Ну как, господин поверенный в розыскных делах, добрались до виновного? – ехидно прошептал он.

Великий математик пошевелил рукой. Худощавый старик отпустил её.

– Да будет мне дозволено и вас возвести в ранг ответчика, – со значением сказал великий математик. – Потому как вы тоже на подозрении.

– Да какое там подозрение, когда всё ясно как день, – с досадой сказал мрачный бирюк. – Этот собиратель подсвечников самого чёрта в гроб вгонит, не то что наставника.

Раздались голоса. Высказывающиеся выражали своё согласие с тем, что во всём виноват именно худощавый старик. Однако против них неожиданно выступил отставной дьякон. Он заявил, будто своими собственными глазами видел среди вещей худощавого старика канделябр, впоследствии изъятый под предлогом могущего случиться пожара. Аргумент подействовал неотразимо. Высказывающиеся умолкли.

– Получается, что претензии насчёт прабабушкиного наследства обоснованны. Но обоснованные претензии не могут служить причиной удручённого состояния, – заключил великий математик. – Предлагаю на этом преследование прекратить.

В этот день логичные рассуждения удавались великому математику особенно хорошо. Застенчивый юноша про себя отметил это и написал так: «Пункт шестой. Обоснованные претензии».

Обитатели дома не умели долго задерживать своё внимание на чём бы то ни было и обратили свои взоры на беспокойного семинариста. Беспокойный семинарист побледнел.

– Что? – спросил он. – Я беспокоен. Да, я постоянно беспокоен. Я надеялся собрать свои беспокойства воедино, чтобы можно было по крайней мере наблюдать за ними, и не преуспел в этом. Но при чём здесь наставник?!

Пятеро из шести обитателей дома сочувствовали беспокойному семинаристу, но никто из них не знал, чем ему помочь.

– Позвольте! – великого математика осенило. – Ведь мы не знаем, как давно удручён наставник?

– Нет, мы это знаем, – подал голос застенчивый юноша. И поведал о том, как в шесть часов утра он проснулся, одолеваемый фантазией запечатлеть стену коридора. Стоя в дверях комнаты покоя, он увидел, как мимо проходили наставник и радетельница. Они вели оживлённый разговор и смеялись. Застенчивый юноша успел забыть об этой встрече – и вот теперь снова вспомнил о ней.

– Это замечательно, – восхитился великий математик. – Значит, ещё в шесть часов утра они смеялись, а в комнату покоя наставник вошёл уже удручённым…

– …И между шестью и десятью часами утра никто из нас наставника не видел, – лысоватый блондин поддержал логический ход мысли.

– Да. А это означает, что никто из нас не мог испортить ему настроения. Вот, – просто сказал великий математик.

Всех поразила простота и ясность этих рассуждений.

– Шестеро не при деле – и седьмому вмешиваться не след, – сказал худощавый старик, думая, что говорит стихами.

Очень приятно выносить философские суждения о предмете, который разъяснён до конца.

Беспокойный семинарист понял, что он тоже оправдан. А застенчивый юноша так и написал на грифельной доске: «Пункт седьмой. Оправдан».

Таким образом, получалось, что никто ни в чём не виноват. Необходимо было вынести какое-нибудь новое суждение.

– Я знаю! – торжественно сказал лысоватый блондин, которому очень нравился следственный процесс. – Никто из нас сам по себе не является причиной удручённого состояния наставника. Но может быть, мы все, как единое целое, составляем такую причину?

Слова лысоватого блондина тоже произвели впечатление.

– Эту мысль должен был высказать я! – определил великий математик.

– Эх, вы сейчас своими потусторонними рассуждениями увеличите количество удручённых на Земле в восемь раз, – это мрачный бирюк сказал одновременно лысоватому блондину и великому математику. – А цена им – ломаный грош. Если хотите знать моё мнение, то наша компания удручает наставника не больше, чем всякая другая. Вот вам и весь сказ.

Ситуация предстала в новом свете. В самом деле, никто не подумал о том, куда уходит наставник, покидая пределы Беспечального дома. Немного помолчав, лысоватый блондин сказал:

– Все мы ходим на двух ногах и раскрываем рот, но не всегда для восприятия яств. Это может удручить.

– Особенно второе, – согласился мрачный бирюк.

– Я не наблюдаю, чтобы все мы здесь удручали друг друга, – возразил беспокойный семинарист.

– А мы и так уже удручены, – сказал худощавый старик. – И вы не равняйте себя с наставником. Мы здесь предоставлены самим себе, а они – они из тех, – и худощавый старик кивнул в сторону кирпичной ограды.

«Из тех» – это, конечно, было сказано о людях, никогда не посещавших Беспечального дома. Спорщики разом посмотрели на кирпичную ограду. Она казалась непреодолимой. Над полуразрушенной кирпичной кладкой высилась чугунная решётка, украшенная затейливыми вензелями, и всё сооружение увенчивалось длинными заострёнными прутьями. Одним словом, понять, что происходит снаружи, не представлялось возможным.

Лысоватый блондин отделился от компании и подошёл к кирпичной ограде. Небольшой пятачок земли, прилегающий к ней, плотно усеивали тёмно-жёлтые клейкие почки, во множестве выбрасываемые тополями. Лысоватый блондин поднял с земли одну из почек, положил её в рот, пожевал и выплюнул.

– Ах, это неизвестно, что лучше: быть предоставленными самим себе или быть «из тех», – вздохнул застенчивый юноша.

Следствие явно зашло в тупик. Никто не знал, что нужно говорить дальше, и все замолчали. Молчание грозило затянуться; но вот обитатели дома вспомнили, где они находятся, и обменялись многозначительными взглядами.

Тогда великий математик сказал так:

– Хорошо. Если нельзя сказать, что причина удручённого состояния наставника кроется в ком-то, то, может быть, она кроется в чём-то?

– Очень может быть, – согласился беспокойный семинарист.

Это было новое направление мысли, и оно всем понравилось, именно потому, что оно было направление.

– Но в таком случае я знаю, в чём! – неожиданно для всех сказал отставной дьякон. – Мы просто дальше собственного носа не видим.

– Будьте так любезны, объяснитесь, – попросил лысоватый блондин, нюхая ромашку.

– Господа! – торжественно сказал отставной дьякон. – Я полагаю, будет разумным присмотреться к непосредственному окружению наставника, говоря примерно, к радетельнице. Отчего она всюду ходит за ним, не отступая ни на шаг? Это подозрительно.

– Ничего подозрительного, – возразил худощавый старик. – Приставлена к ним, вот и ходит.

– То-то и оно, что приставлена, – отставной дьякон прищёлкнул языком. – Сказано, хотя и не в Писании, что искать надо женщину, да не покажется вам это надуманным!

– Ibi victoria ubi concordia! – изрёк великий математик. – Направление поиска существует!

Итак, новое зерно сомнения было посеяно. Радетельницу следовало разъяснить – как это сделать, не прибегая к прямым расспросам, было неизвестно. По этой причине следствие решили отложить до более удобного случая.

Тем временем моцион подошёл к концу. Обитатели дома решили, что больше разговаривать ни к чему, и разбрелись кто куда. Солнце зашло за тучу, и во дворе поднялся ветер. Облупленная кирпичная ограда приняла зловещий вид и больше не манила к себе. Близилось время трапезы.

С прибаутками готовились обитатели дома встретить трапезу. Сторож, сидящий в будке у парадных дверей, угрюмо смотрел, как праздная толпа постепенно перемещается в прихожую. Вошедших встретила ключница, заправляющая хозяйством дома. Она проводила всех семерых в комнату яств, сказав им при этом напутственные слова:

– Перед вами – как на духу: баранинки не предвидится, но полагается варёный горох и шанежки с творогом. Будьте довольны и не погнушайтесь!

– Стало быть, постного не берём? – вполголоса спросил мрачный бирюк, проходя мимо ключницы.

– Бог с тобой! – земно ему поклонилась ключница. – Для вас же и приберегла, до скорейшего говенья.

– Фёдору Михайловичу объясняй! – мрачный бирюк с каждым часом становился всё мрачнее.

Слово «горох» почему-то страшно развеселило отставного дьякона, и его веселье передалось остальным. Между тем дело предстояло ответственное. Обитатели дома разошлись по комнате яств: каждый искал своё заветное место. Это был нелёгкий труд, потому что заветное место всякий раз оказывалось не там, где в прошлый раз. Но вскоре все устроились как нельзя лучше и в ожидании обещанных блюд принялись рассматривать деревянный потолок с прогнувшимися стропилами.

Ключница принесла горох и шанежки, и началась трапеза. Несмотря на это, обитатели дома ни на минуту не переставали размышлять о своих похождениях во дворе дома, и постепенно, не сговариваясь, они пришли к мысли установить за наставником и радетельницей наблюдение. Решение это казалось трудновыполнимым. Наблюдать всем сразу было немыслимо, а поручить дело кому-нибудь одному значило навлечь подозрения. Кроме того, один наблюдающий мог чего-нибудь и недосмотреть.

– Опасно полагаться на одинокий ум, – рассудил великий математик.

И снова никто не знал, как выпутаться из затруднения.

Но недаром говорится, что на ловца и зверь бежит.

Когда с последней шанежкой было уже почти покончено, в комнату яств вошёл сам наставник. Он выглядел спокойным, но те, кто сидели близко от него, поняли, что это спокойствие деланное. Все задумались над тем, что бы мог значить этот новый визит.

– Господа! – веско проговорил наставник. – Буду краток. Через полчаса все вы должны будете появиться в берлоге, где мы с радетельницей засвидетельствуем…

– Засвидетельствуете – что? – вскинулся беспокойный семинарист.

– Да уже, разумеется, не безмерное к нам уважение, – саркастически отозвался мрачный бирюк.

Наставник дико посмотрел сначала на одного, потом на другого. Подумав, он заложил левую руку за спину и сказал:

– Да нет! Мы намерены засвидетельствовать ваше положение, ибо порядок превыше всего.

Никто не понял, что означают эти слова, и все насторожились.

– Это бухгалтерия, – сказал худощавый старик.

– Это наблюдение для вашего же блага, а для бухгалтерии присутствие живого человека не обязательно, – так ответил наставник. – Мы всё рассмотрим как есть, и я вынесу свой вердикт. Следовательно, я вас жду. До свидания.

– Для чужого блага разве что матерью родной не станешь, – остроумно заметил мрачный бирюк.

Остальные обитатели дома промолчали, так как проявленное к ним участие могло иметь непредсказуемые последствия. Думать же о последствиях в Беспечальном доме было не принято. К тому же настораживало слово «вердикт». Но зато упоминание о радетельнице всем понравилось.

А наставник посчитал, что всё сказано, и удалился.

На его месте появилась ключница, готовая возвестить о конце трапезы, но это оказалось излишним. Ключница немного поколдовала в комнате яств и вернулась к себе в каморку, где принялась глодать завалящую баранью кость, а обитатели дома отправились в комнату покоя.

Комнат в Беспечальном доме было немного. Кроме собственно комнаты покоя, в нём находилась комната яств, да берлога, где заседал наставник, да комната, в которой священнодействовала радетельница, да каморка ключницы – вот, пожалуй, и всё. Сторож занимал будку во дворе. Впрочем, надо сказать также и о нескольких закутках в левом крыле дома. Там оказывались воздействия.

И ещё две комнаты в Беспечальном доме просто-напросто пустовали. Лишь изредка кто-нибудь, пребывая в задумчивости, забредал в них, но, найдя одно лишь запустение, стремился поскорее покинуть эти места. Для чего эти комнаты существовали, никто не знал.

А в комнате покоя образовалось новое сходбище.

После трапезы полагался короткий сон, но спать никто не захотел. Обитатели дома ждали чудес. Через полчаса им надлежало явиться в берлогу для загадочного какого-то засвидетельствования. Что это такое, ещё предстояло установить. Было выдвинуто несколько предположений, одно другого замысловатее. Первое: им назначено денежное вознаграждение от лица, пожелавшего остаться неизвестным. Второе: предполагается выдача нового гардероба. Третье: наставник намеревается лично вручить каждому обитателю дома именные часы для наиболее пунктуального времяпрепровождения. Мысль о часах понравилась больше всего: к одежде все относились спокойно, а о денежном вознаграждении боялись даже и помыслить.

Впрочем, немного успокоившись, спорщики признали, что ни одно из этих объяснений никуда не годится. Гадание на кофейной гуще оказалось делом бесполезным, и они вновь заскучали; но тут кто-то вспомнил о наставнике и том, что радетельница всё ещё не разъяснена. Стало ясно, что пришло время привести новый план в исполнение.

– Мы будем действовать косвенно, но точно, – постановил великий математик.

Всем понравилось такое определение. Действовать косвенно всегда интереснее, чем напрямую, а точности обитателям дома было не занимать.

Да, они и без именных часов умели проявить необходимую пунктуальность. Точь-в-точь в назначенное время все семеро стояли в предбаннике, у самых дверей в берлогу, выстроившись в безупречную линию. И наблюдалось в той линии соблюдение ранга: первым шёл мрачный бирюк, а замыкал цепочку беспокойный семинарист.

Ровно в два часа тридцать минут – наставник тоже проявил пунктуальность – дверь берлоги неслышно распахнулась, словно растворилась в воздухе, и, если можно так сказать, втянула в себя мрачного бирюка.

– Стало быть, теперь я готов засвидетельствовать ваше положение, – бесстрастным голосом сказал наставник. Прямо перед ним лежала стопка чистой бумаги и тонко очиненный карандаш. Слева располагались кипы мелко исписанных листов. На первом листе каждой кипы красовался дагерротип того или иного обитателя дома. Это были, очевидно, их бытописания.

– Я ничего подписывать не буду, – сходу заявил мрачный бирюк.

Как и было обещано, при этой сцене присутствовала радетельница. Она неспешно перелистывала страницы бытописаний, с особенным удовольствием разглядывая чистые места. «Что-то здесь напишется?» – думала она.

– Отчего вы решили, что от вас потребуется что-то подписывать? – вежливо спросил наставник.

– Знаю я всю эту вашу шарманку, – поморщился мрачный бирюк.

– Что вы, я никогда никого не прошу о подписи. Это просто не нужно. Я вам и так верю.

– А я ещё ничего не сказал и говорить не собираюсь, – буркнул мрачный бирюк.

– Да вы уже говорите, – улыбнулся наставник. – Мы всё видим. Ваше положение таково, что повлиять на свою будущность вы можете лишь…

– Моя будущность никого не касается, – перебил наставника мрачный бирюк – и, чтобы отрезать себе путь к отступлению, добавил грубость, ту самую, которую он сказал отставному дьякону во дворе дома.

Радетельница даже бровью не повела. Наставник огорчился и подпёр рукой безупречно выбритый подбородок.

– Ваша речь разнообразна, – сказал он, изучая лицо мрачного бирюка. – Однако она звучит чересчур громко и полна эклектики, извините за слово.

– Да ничего, валяйте, – мрачный бирюк сразу потерял весь кураж.

– А вам не кажется, что это я сейчас должен говорить «валяйте»? – спросил наставник.

Радетельница смотрела на мрачного бирюка как на сломанную игрушку. Стало ясно, что делать ему здесь больше нечего.

И мрачный бирюк пробкой выскочил из берлоги. Очутившись в предбаннике, он услышал звонкий хлопок двери. Из-за его спины, как из плотно закупоренной бутылки, раздался едва различимый голос наставника, выносящего беспрекословный вердикт: «Продлить!»

Никто не понял, что это означает, но зато все поняли, что это относится к мрачному бирюку. Впрочем, раздумывать об этом было некогда. Дверь берлоги вновь распахнулась. Следующим оказался лысоватый блондин.

Он ни на минуту не забывал о всеобщем замысле и приготовился внимательно наблюдать за радетельницей.

Но ничего достойного внимания в берлоге не происходило. Наставник сидел за столом, положив на него аккуратные руки, а радетельница, стоя к нему спиной, поливала кактус на подоконнике.

Это-то и смутило лысоватого блондина. Он мгновенно забыл о своей бдительности – нет, не то чтобы забыл, а просто направил её на другой предмет.

«Цветы привлекают насекомых. Эта комната, вне всякого сомнения, подозрительна», – подумал новый посетитель.

– Это не матукана, а опунция, – сказал наставник громовым, как от неожиданности показалось лысоватому блондину, голосом. – Вы не бойтесь, на ней нет микробов.

– Что?

– Садитесь.

Лысоватый блондин повиновался.

– Есть ли, по-вашему, что-нибудь более значительное, нежели ваше пребывание в этих стенах? – издалека начал наставник.

– Я радею о чистоте казённых помещений, – осторожно ответил лысоватый блондин. – У вас здесь всюду не микробы, а насекомые. Уж я знаю.

– Так, – наставник написал на чистом листе бумаги несколько слов. – Кстати, о насекомых. Знаете ли вы поговорку про баню? Ну конечно, как вы можете не знать таких вещей!

– Прежде всего, я эскулап, – лысоватый блондин подвигал челюстью.

– Очень польщён. Врачевание и исследование насекомых суть родственные сферы. Однако это всё совсем не то. Беда в том, что вы не поняли моего вопроса.

– Нет, отчего же. По существу вашего вопроса могу сказать, что мне не хотелось бы покинуть этот дом раньше, чем он будет приведён в порядок. Все ли средства к тому испробованы?

– Наши средства таковы, что и ныне существующий в доме порядок приходится признать удовлетворительным, – развёл руками наставник.

– В таком случае положение безвыходное, – и лысоватый блондин повторил жест своего собеседника.

Наставник задумался. Пока он думал, лысоватый блондин, как это с ним часто бывало, приставил к носу указательный палец и пытался сообразить, всё ли он сказал так, как следует. Радетельница в этот момент сидела рядом с наставником и изучала кипу листов с дагерротипом лысоватого блондина. Наставник наклонился к ней и что-то шепнул ей на ухо.

– Вот что, – неожиданно сказал он. – Идите.

– Что? – очнулся лысоватый блондин.

Наставник хлопнул в ладоши, и его ответчик моментально очутился по ту сторону двери. Вдогонку ему были сказаны слова, которые он не сразу разобрал.

«Продлить!» – мысленно проговорил лысоватый блондин уже в предбаннике, больше повторяя собственные мысли, чем слова наставника.

Когда отставной дьякон вошёл в берлогу, ему показалось, будто наставник, склонившись над лицом радетельницы, целовал её прямо в губы. Конечно, положительно этого утверждать было нельзя, но на всякий случай отставной дьякон всё же засмеялся.

«Ну, с этим церемониться нечего!» – подумал наставник и указал отставному дьякону на стул:

– Садитесь. Я предлагаю вам игру. Я говорю слово, а вы мне в ответ – какое-нибудь другое, не обязательно подходящее по смыслу. Вы улавливаете?

– Чудны дела твои, Господи, – протянул отставной дьякон нарочитым фальцетом. – Я уже и позабыл, какие слова к каким подходят по смыслу. Я ведь всё больше по церковной части.

– Это безразлично. Вы готовы?

– Да.

– Рыба!

– Благонадёжность!

Фантазёр даже глазом не сморгнул.

Наставник только махнул рукой. Пока он шептался с радетельницей, отставной дьякон успел разобрать слово «впечатление», но не стал над ним долго раздумывать. Ему было смешно, что вот в хорошо оборудованном помещении сидят и как ни в чём не бывало разговаривают два человека противоположного пола, вместо того чтобы заниматься делом.

– Вы всегда смеётесь? – спросил наставник, повернувшись к отставному дьякону.

– О чём вы, сударь? – учтиво поклонился тот. С таким же успехом наставник мог спросить воздух, всегда ли им дышат.

– Это modus vivendi, – вздохнула радетельница. – То есть состояние натуры.

– Да, и в смехе – очищение души от скверны, – пробормотал себе под нос наставник, и карандаш в его пальцах принялся выводить на бумаге затейливые письмена.

Сей утешительный вывод увенчал короткий разговор с отставным дьяконом. И когда он очутился в предбаннике, то услышал то же самое слово, которым наставник проводил первых двух посетителей.

Настала очередь застенчивого юноши. Его всё ещё одолевали привычные грёзы, и, переступая порог берлоги, он вообразил, будто бы радетельница сидит обнажённая у наставника на коленях и помахивает хвостом, а наставник держит её рукой за жабры. Застенчивый юноша тотчас же вознамерился запечатлеть эту сцену и даже взял наизготовку грифельную доску.

Но ему не дали осуществить свой творческий порыв.

– Что вы делаете по ночам? – спросил наставник.

Он умел задавать каверзные вопросы.

– Я стесняюсь, – не сразу ответил застенчивый юноша.

– Полноте, – наставник широко расставил руки. – Я знаю, вы служите искусству, а служение искусству в каком бы то ни было качестве не может стеснять молодость.

– О, что вы знаете о моей молодости! – патетически воскликнул застенчивый юноша, и краска бросилась ему в лицо. – В моей душе столько всего накипело, что иногда я чувствую себя безнадёжным старцем. Кажется, всё уже пережито и перечувствовано. Да, я молод летами. Но мой истинный возраст – это количество созданных мной творений, а им нет числа!

В продолжение этого пылкого монолога застенчивый юноша, как хамелеон, несколько раз менял цвет лица.

– Мы преклоняемся перед вашим талантом! – наставник умышленно польстил своему собеседнику, в надежде, что тот потеряет бдительность. – Но нельзя ли увидеть ваше последнее творение?

Застенчивый юноша, плохо сознавая, что делает, подал наставнику грифельную доску.

Наставник пробежал глазами все семь пунктов следствия, учинённого во дворе дома, и ничего не понял.

– Это неописуемо! – сказал он.

– Да, но что я могу поделать? – с сожалением ответил застенчивый юноша. – Ничто не вечно, и шедевры тоже создаются и бесследно исчезают. Забвение первых шагов на пути к совершенству неизбежно. Но прошу вас поверить мне, что самый главный шаг к совершенству я вынашиваю у себя сердце!

Произнеся, таким образом, ещё одну речь, застенчивый юноша воодушевился, как ездовой конь перед прыжком в пропасть, и воздел руки к небу.

– Значит, всякое ваше творение – лишь очередной шаг к совершенству? – догадался наставник.

– Это именно так! – сказал застенчивый юноша.

– Замечательно. Что же, по-вашему, разновеликие уши – это совершенство? – злопамятно спросил наставник.

– Я так вижу, – потупился застенчивый юноша.

Радетельница, внимательно наблюдающая за этим разговором, спросила:

– А вы могли бы изобразить нас так, как видите?

Она не знала, о чём спрашивала.

– Что вы! Этого никак нельзя сделать, – твёрдо сказал застенчивый юноша.

– Отчего же? – огорчилась радетельница.

– Я боюсь, что у меня на доске не поместится ваш хвост.

Наставник молниеносно поднял правую руку, щёлкнул пальцами – и застенчивого юноши как не бывало.

Нужно ли говорить, что и на этот раз вердикт оказался тем же самым?

В предбаннике обсуждали, кому идти следующим. Великий математик желал оказаться в конце очереди и таким образом подвести итог нового следствия. Но издавна сложившийся порядок возобладал, и в следующее же мгновение он предстал перед наставником.

В это время радетельница наливала наставнику чай.

– Вам потеплее или погорячее? – спросила она, придерживая крышку чайника.

– Я не знаю, что вам ответить на это, – кротко сказал наставник.

«Вот какая забота и самопожертвование!» – подумал великий математик о радетельнице.

Чай перелился через краешек чашки и замочил бумаги. Радетельница решила, что хватит, и положила в чай два кубика сахару.

Наставнику захотелось угостить радетельницу чаем, но он сообразил, что в берлоге находится ещё один человек и что непринуждённое чаепитие в этот раз не состоится. Поэтому разговор с великим математиком получился серьёзнее, чем с остальными, и без околичностей. Начался он со слов наставника, который сказал так:

– Я вас прекрасно понимаю. Вы у меня как на ладони.

– Извините, но мы с вами даже не начинали разговор. Я не вполне улавливаю смысл ваших слов, – вежливо ответил великий математик.

– Разговор происходит постоянно, только отдельные слова не всегда произносятся вслух, – вздохнул наставник. Радетельница тотчас записала эту мысль. – Впрочем, я могу высказаться и подробнее. Как я и говорил, я должен засвидетельствовать ваше положение. Но вам – вам лично – я могу открыть, что оно и без того ясно и что мне вовсе не обязательно было вызывать вас сюда.

– А я всё же здесь, – великий математик поднял брови.

Наставник подумал и сказал:

– Мы с вами образуем две противоположности. Вы носитесь со своими фантазиями, как этот мальчик с грифельной доской. Я же – совсем другое дело. У меня порядок, с засвидетельствованиями и печатями на каждом листе. Это требует некоторых телодвижений, зато выходит надёжнее. Что вы можете мне на это сказать?

– Хорошо, но мало, – осторожно согласился великий математик.

– Ну не так уж и мало. А хорошо главным образом то, что нельзя ни к чему придраться, – важно заметил наставник.

– Потому что всюду засвидетельствования и печати, – согласилась радетельница. Она внесла в бытописание великого математика необходимые дополнения и придавила лист круглой печатью, предварительно испачкав её в чернильнице.

– Ладно, – согласился великий математик, покосившись на чернильницу. – Моё положение вам ясно. Но что именно вам в нём ясно?

– Только то, что вы пользуетесь уважением у себе подобных и на своём месте незаменимы, – с готовностью объяснил наставник. – И поэтому никакой речи о перемене вашей участи даже и быть не может.

И всё. Коротко и откровенно.

– Ну?! – хором воскликнули обитатели дома, когда великий математик предстал перед ними.

– Продлить! – задумчиво проговорил несостоявшийся отпущенник.

Следующим оказался худощавый старик. Он не стал чиниться и сразу взял быка за рога:

– Я знаю, вы затеяли весь этот спектакль, чтобы избавиться от меня. Но имейте в виду: я не уйду отсюда до тех пор, пока мой иск не будет полностью удовлетворён!

– Это вы насчёт семейной реликвии? – как только можно учтивее спросил наставник. – Это пожалуйста. Это сколько угодно. Серебряная моя, откройте-ка шкаф, – последнее было сказано, разумеется, радетельнице.

Радетельница не обиделась на «серебряную». Она послушно открыла шкаф, и худощавый старик узрел, что он снизу доверху заполнен канделябрами самых различных мастей. Но того единственного, за который настырный вымогатель мог бы прозакладывать душу дьяволу, не было.

– Это не ассортимент, – брюзгливо сказал он.

– Я могу достать вам булочку с небес или даже украсть из музея кубок Сократа, но сотворить то, чего у меня нет, не могу. Так что, по буквальному смыслу ваших слов, вы не покинете стен этого дома никогда.

В голосе наставника худощавому старику послышалось злорадство. На самом деле наставник и рад был отвязаться от назойливого подопечного, да не знал, как.

– Нет, «когда»! – брызнул слюной строптивец. – В гроб не лягу, пока не найду удовлетворение!

– Зачем такое страшное желание? Разносолов нет и не предвидится. А погост отсюда недалеко, – наставник махнул рукой в сторону окна, – и удовлетворение всё там же.

– Знайте: вам придётся крепко подождать!

– Да уж, придётся, а то что же мне ещё с вами делать?

– Продлить! – ненавидяще прошипел худощавый старик – и моментально испарился. Даже соринки от него не осталось.

Эксперты остались одни, и тогда радетельница позволила себе усомниться в целесообразности происходящего. Она сказала:

– Мне кажется, все эти действия ни к чему не приведут.

– Напротив, они приведут к победе гуманности, – чистосердечно признался наставник. – Мы убеждаемся в том, что продление неизбежно. Но, продлевая пребывание этих людей здесь, не продлеваем ли мы им самоё жизнь?

Радетельница хотела что-то возразить, но перед наставником уже сидел беспокойный семинарист, слышавший последние слова и решивший, что они обращены к нему лично.

– А?! – испуганно спросил он, переводя взгляд с наставника на радетельницу и обратно.

– О, – ответил ему на это наставник таким тоном, как будто встретил беспокойного семинариста на улице и хочет объяснить ему, как пройти в ближайшую аптеку.

– Нет, я ничего, – беспокойный семинарист беспокоился, но старался держать себя в рамках приличий.

– Для «ничего» не нужно слова ничьего, – рассеянно сказал наставник.

Он понял, что и с беспокойным семинаристом у них тоже не сладится. Но, как им самим было подмечено, отсутствие разговора – тоже разговор. Если, конечно, имело место намерение поговорить.

Беспокойный семинарист страдал. Несмотря на то, что он заранее приготовился к предстоящему испытанию, ему было страшно. Наставник видел это и не хотел зря мучить своего подопечного. Поэтому он обхватил руку радетельницы и размашистыми каракулями вывел на чистом листе бытописания: «Продлить».

И беспокойный семинарист покинул берлогу, а уходя, унёс с собой это впечатление: наставник зачем-то держит радетельницу за руку.

Вот теперь было всё. Наставник и радетельница остались вдвоём, и этого никто не видел.

– Правильно ли мы поступаем? – спросила радетельница в продолжение начатого разговора.

– Безусловно, – ответил наставник. – Эти люди уйдут пить горячее молоко, а мы отправимся отсюда в неизвестность, где нам никто не скажет: «Продлить!», ибо всякая другая возможность будет просто-напросто исключена. Хорошо ли это – лишать человека другой возможности? – и наставник принялся потирать руки.

О удручённость!

Таким образом, вместо засвидетельствования вышла пустая трата времени. Обе стороны, принимавшие в нём участие, заранее знали, что способа покинуть Беспечальный дом не существует. Всё осталось как прежде, но обитатели дома чувствовали себя немного удивлёнными. Каждый из них задавал себе вопрос: «Ну к чему всё это?» – и каждый по-своему переживал, испытывая желание поделиться своим переживанием с другими.

И, когда все вернулись в комнату покоя, произошёл обмен впечатлениями.

Дело запуталось ещё больше. Связь между радетельницей и удручённостью наставника не казалась очевидной, во всяком случае, не следовала прямо из показаний обитателей дома. Мрачный бирюк ругался почём зря, и стало ясно, что лично ему ничего выяснить не удалось. Лысоватый блондин упирал на то, что радетельница очень любит кактусы, но при чём здесь наставник, оставалось тайной. Отставной дьякон призывал в свидетели всех святых, будто он собственными глазами видел, как радетельница и наставник целовались (он и сам успел в это поверить). Застенчивый юноша вскользь упомянул, что застал радетельницу сидящей на коленях у наставника, и с жаром принялся расписывать колористические достоинства её грудей. Великому математику удалось завладеть всеобщим вниманием, и он убедительно доказал, что радетельница добра и что в её поведении присутствует элемент самопожертвования. Худощавый старик только брызгал слюной и клятвенно заверял, что он «найдёт удовлетворение»; больше от него ничего не добились. Беспокойный семинарист немногим превзошёл худощавого старика, однако рассказал, как наставник держал радетельницу за руку. Одним словом, положение запуталось до невозможности.

Надо сказать, что радетельница действительно была ни при чём.

Настроение в комнате покоя упало. Чтобы развлечь себя, обитатели дома затеяли любимые игры в разбивалочку, в «догони и вытри», в чехарду по-божески – но уныние никак не проходило. И что предпринять дальше, никто не знал.

Но вот пришло время новой трапезы, и настроение вновь улучшилось. Угощение принесла ключница. Какое-то время люди в серых халатах задумчиво бродили по комнате покоя из угла в угол и жевали полагающиеся им коржики, запивая их горячим молоком. Это было очень приятно – перемалывать языком во рту сладковатую кашицу, то и дело совершая маленькие глотки. Нравилось и то, что во время еды можно было ходить. Поэтому все и ходили, если не считать беспокойного семинариста, который раскачивался на кровати, обхватив руками копну волос и пытаясь вспомнить какую-то существенную мысль.

Первым управился с трапезой застенчивый юноша. Вытерев губы, он пристроился к грифельной доске и принялся рисовать очередную русалку. Посмотрев в окно, он увидел, как к стеклу приникла прекрасная наяда. Застенчивый юноша тут же стёр нарисованное и очень быстро нанёс на грифельную доску новый образ.

Остальные жевали и думали, чем ещё они могут себя занять. Старый разговор наскучил, хотелось поговорить о чём-нибудь отвлечённом.

– А на удручённых – воду возят! – ни с того ни с сего сказал худощавый старик.

– Разве может быть кто-то удручён больше, чем мы с вами? – отозвался из противоположного угла мрачный бирюк.

– Нет, мне хорошо, – тихо сказал лысоватый блондин. Мысли о вредных насекомых больше его не тревожили.

– Господа, всё просто замечательно! – великий математик решил сразу направить разговор в положительное русло. – Мы пребываем в комнате покоя, всматриваемся в светлые зеркала, созерцаем виды в окне напротив – и можем ни о чём не тревожиться.

– Вы ошиблись призванием, – поморщился мрачный бирюк. – Вас надо бы направить в проповедники суемудрия – ну или в какие-нибудь другие проповедники. Вы подойдёте лучше, чем этот затейник, – мрачный бирюк махнул рукой в сторону отставного дьякона.

Отставной дьякон не умел оскорбляться, так как серьёзно относился к мнению одного-единственного человека – себя, хорошего.

– Не увязывайте своё настроение с действительными обстоятельствами вашего бытия, – сказал великий математик.

Он посчитал, что вопрос исчерпан, но это оказалось поспешным заключением. Неожиданно разговор пошёл в совсем ином направлении.

– Обстоятельства бытия нашего любезного наставника непонятны, – заметил беспокойный семинарист, как-то быстро забывший о том, что его мучило. – Он покинет этот дом, уйдёт за кирпичную ограду, и неизвестно, что ожидает его там. Мы же совершенно точно знаем, что нам уготовано.

– Ну да, воздействия, – недобро пробормотал мрачный бирюк.

– А хоть бы и воздействия, – миролюбиво сказал лысоватый блондин. – Солнце сушит, да не губит.

– Это вы потому так говорите, что вас отправили на воды, – сказал мрачный бирюк. А предпиши вам холодную коробку или священную тряску – совсем не то запоёте.

– Думайте о добром. Например, о хлебе насущном, – предложил беспокойный семинарист. Придя в хорошее расположение духа, он почувствовал, что голоден, и принялся усердно сосать коржик, отпивая маленькими глотками быстро остывающее молоко.

– Правильно, – согласился великий математик. – Тем более что заботы о нашем хлебе лежат на чужих плечах. Нам же подобает думать о нём лишь в отвлечённом смысле.

– Едите себе, ну и ешьте; а утешения свои приберегите для девиц! – неожиданно рассердился мрачный бирюк.

– Ну и вы ешьте, – мирно отозвался лысоватый блондин.

– Я и то ем, – фыркнул мрачный бирюк. – Но я не намерен почитать это как высокое благодеяние. Коржик, ах. Благодарю!

– Нет, это неправильно! – великий математик захотел поспорить. – Небольшая еда здесь – и целое изобилие превратностей или даже несчастий там, – он неопределённо повёл рукой, но слушающие поняли его жест как надо. – Вы улавливаете? Коржик – и катастрофа. По-моему, это замечательно.

На это отставной дьякон возразил следующим образом:

– Тут-то и кроется самая ересь. Не наивны ли вы, полагая, что, будучи ограждены от мира ветхим забором, мы тем самым ограждены от его превратностей и несчастий? Нет-с, – тут отставной дьякон подобрался, и глаза его заблестели. – Более того, мы находимся в самой их гуще!

Беспокойный семинарист допил молоко и снова впал в беспокойство:

– В самом деле, господа, а что, если там сочтут гуманность излишеством и всех нас упразднят?

– Этого никак не может быть, – великий математик произнёс эти слова так быстро, как будто давно ждал случая их произнести.

– Да разве это возможно, чтобы нас упразднили? – спросил лысоватый блондин.

– Это ни с чем не сообразно, – испугался застенчивый юноша.

Остальные промолчали, потому что возражение было чревато новым спором, а спорить никому не хотелось. Уж слишком чувствительным оказался предмет возможной дискуссии.

Да-с. Разве можно быть в чём-нибудь уверенным там, где царит вечное движение, вовлекающее в свой водоворот всё, что ни попадётся ему на пути? Хочется только махнуть рукой, не произнося вслух никаких слов, потому что слова ровным счётом ничего не означают.

Благо, что на свете существуют коржики с горячим молоком и рот иногда можно раскрывать только для восприятия яств.

Население комнаты покоя прикорнуло. Сон пришёл легко, так как солнце не проникало в окно, светя в противоположную сторону. В комнате покоя пахло пылью, потрескивала отстающая краска на стенах, стрекотали сверчки за плинтусом, и спящие видели яркие сны, в которых всё было так же непонятно, как и наяву. Спать, однако, оказалось приятнее, чем бодрствовать.

Но потом полагались воздействия.

Порядок соблюдался неукоснительно. Проснувшиеся перебрались в левое крыло дома, где располагались закутки для воздействий, и принялись бродить по коридору. Заправляющая всей церемонией радетельница окинула своих подопечных лучезарным взглядом и раздала маленькие брошюрки со стихами Лукреция Кара. В ожидании начала воздействий обитатели дома внимательно перелистывали эти книжечки, стараясь отыскать в них наиболее душеспасительные места. Один только мрачный бирюк, презиравший всякую словесность, ходил из угла в угол, заложив руки за спину. Его заранее лихорадило.

Итак, воздействия в Беспечальном доме были нескольких видов. О водах мы уже сказали. Таинствами, вследствие своей высокой учёности, заправляла радетельница. А холодной коробкой, как и священной тряской, заведовал дворник, который отличался чёрствостью и невежеством и страдал от безделья.

Других воздействий не было.

Прозвонил колокольчик во дворе, ровно семнадцать раз. Обитатели дома отложили брошюрки и разошлись по закуткам.

Закуток для вод был разделён перегородкой на две части: в одной следовало раздеваться и приводить себя в порядок, а в другой – пользоваться водами. Стены закутка пестрели плесенью, воздух был насыщен нездоровыми испарениями, старая труба, протянувшаяся вдоль стены, клокотала, как вулкан, и весь закуток выглядел весьма подозрительно. Но пришедшие сюда сочли, что это хорошо и что так и нужно.

Это были лысоватый блондин, великий математик и беспокойный семинарист.

– Я горячей водой сам себя с живота попользую, а уж вы мне на спину-то кто-нибудь полейте холодной, – попросил лысоватый блондин, когда все трое оказались за перегородкой.

Беспокойный семинарист изъявил желание ему помочь, чтобы развлечься.

Великий математик встал под отверстие в потолке и пустил струю тёплой воды.

– Это хорошая вода, – сказал он. – В ней заключён добрый умысел.

– Чей умысел? – спросил беспокойный семинарист, поливающий в это время спину лысоватого блондина из медного кувшина.

– Неважно, – ответил великий математик. – Важно то, что он добрый. А в чьей голове он родился – неважно.

– Но если бы мне от кого-нибудь вышло добро, то я бы непременно захотел узнать, от кого, – возразил беспокойный семинарист.

Он не переставая поливал лысоватого блондина, а воды в кувшине всё никак не убывало.

– А может быть, никаких умыслов в природе и вовсе не существует? – спросил лысоватый блондин, рассматривая ползущего по выщербленной стене таракана. Закуток оказался неблагополучен в смысле насекомых. – Я считаю существование тараканов ошибкой. Но разве можно сказать, что они что-либо умышляют против меня лично?

На это великий математик ответил так:

– Я думаю, что если кто-либо что-либо и умышляет, то его умысел относится лишь к нему самому. Всё окружающее имеет для него маленькое значение.

– Это очень странно, – сказал беспокойный семинарист. – В таком случае и сам умышляющий имеет для себя маленькое значение, только он об этом не знает.

– Да, пожалуй, – великий математик внимательно посмотрел на беспокойного семинариста. – Значит, всякий умысел – фантазия.

– А что не фантазия? – отплёвываясь, спросил лысоватый блондин. Вода из кувшина всё текла и текла.

– Например, всеобщее установление! – сказал великий математик – и набрал в рот воды.

И весь дальнейший разговор устроился в духе взаимного согласия. Никто не возражал, если мнение собеседника казалось ему неверным, а, как следует рассудив, принимал его сторону. Всякое суждение оказывалось необычайно ясным и точным. Так случается, если собеседники заранее настроены благожелательно.

Воды способствуют взаимному расположению.

Единственное, что оставалось неясным, это удручённое состояние наставника. Впрочем, и тут тоже никто не спорил. Все трое сошлись во мнении, что дело это тёмное, и, потеряв всякий интерес к радетельнице, испытывали затруднения относительно дальнейших предположений.

А радетельница находилась как раз неподалёку, в закутке, предназначенном для таинств. Закуток этот имел вид маленькой аккуратной комнатки, тщательно оклеенной чёрной бумагой. Под потолком горела лампа, и от этого чёрная бумага лоснилась и навевала потусторонние мысли.

В мягком кресле, находящемся посередине закутка, сидел застенчивый юноша. Глаза его были закрыты. Грифельная доска куда-то пропала. Вокруг кресла, строго по часовой стрелке, ходила радетельница, произнося певучим голосом сказочные слова. Происходило таинство, самый его разгар.

Неожиданно застенчивый юноша открыл глаза и тихо сказал:

– Госпожа, вы очень хорошо говорите. Но я не могу вас понять, ибо думаю не о предмете вашего рассказа, а о том, что я пытаюсь его понять.

– Это не имеет значения, – задумчиво сказала радетельница, прерывая свою речь. – Думайте. Думайте о чём хотите. Это хорошо.

– Неужели же обо всём? – зарделся застенчивый юноша.

– Да. Обо всём. О чём хотите. А я вас подстерегу. И вы всё скажете. Это таинство.

– Но ведь, если я буду думать о чём хочу, это может оказаться вам неприятно?

– Мысль не может быть неприятной. А мысль высказанная даже радует, ибо свидетельствует о прямодушии того, кто её высказал.

– Хорошо, – застенчивый юноша улыбнулся и закрыл глаза.

Голос радетельницы звучал успокоительно. Теперь застенчивый юноша не думал даже о том, что он пытается понять её слова. Ему было хорошо и так.

Но какая-то тайная забота всё же давала о себе знать. Радетельница не обладала даром читать чужие мысли, но зато она могла наблюдать, как уголки губ застенчивого юноши время от времени опускаются и лицо его становится похожим на маску. «Всё», – подумав так, радетельница замолчала и хлопнула в ладоши.

Застенчивый юноша открыл глаза и встретился с ней взглядом.

– Что вы хотели мне сказать? Говорите, – твёрдым голосом произнесла радетельница.

– Госпожа, – медленно проговорил застенчивый юноша, – скажите, зачем вы покинули море?..

В это мгновение таинство оказалось окутано облаком неопределённости, и вследствие этого мы прекращаем его описание, чтобы уделить внимание другим обитателям дома.

Отставной дьякон и худощавый старик по причине своего курьёзного нрава дожидались холодной коробки. Те, кому были предписаны воды, заодно с радетельницей проявили пунктуальность, но дальше всё пошло по-другому. Необязательный сторож не знал, что ему следует предпринять, и совсем забыл о том, что сегодня дел у него больше, чем в другие дни. Вспомнив об этом, он покашлял, расчесал бороду, появился перед своими подопечными и с некоторым опозданием взялся за дело.

Дело было хотя и простое, но требовало твёрдой руки и непроницаемости духа.

– Вам не тесно? – спросил отставной дьякон худощавого старика, когда они вдвоём оказались заперты в холодной коробке.

Этот закуток был не просторнее чемодана. Чтобы дать представление о его вместительности, достаточно сказать, что третий человек ещё сумел бы в нём поместиться, а четвёртый – уже нет.

– Мне не тесно, мне другое, – аккуратно проговорил худощавый старик.

– Да, мне тоже, – кашлянул отставной дьякон и попытался вытянуть ноги, но это у него не получилось. – Всё же, пользуясь случаем, предлагаю обсудить кое-что.

– Отчего бы и не обсудить, – согласился худощавый старик. Язык плохо слушался его, как это и полагалось.

– Итак, человек, ожидающий своей очереди в коридоре, озлоблен и отчаялся. Остальные четверо чрезвычайно благодушны. Что же касается нас двоих, я считаю, что мы созданы друг для друга, – тщательно подбирая слова, объяснил отставной дьякон. Говорить всё же было трудно.

– Вы о чём трактовать изволите? – скрипуче отозвался худощавый старик.

– О кирпичной ограде. Все поглощены разговорами о том, что можно увидеть, если взглянуть за её пределы. Но довольно грезить. Я предлагаю экскурсию, сегодня ночью. Что вы на это скажете? – единым духом проговорил отставной дьякон.

– Нет, это не годится, – не задумываясь ответил худощавый старик. – У меня иная планида, и я ещё не нашёл удовлетворение. Кроме того, моё ночное время слишком дорого, чтобы тратить его неизвестно на что.

– То есть вы хотите сказать, что знаете, куда оно уходит сейчас? – спросил отставной дьякон с иронией в голосе.

– Я чту память о своей прабабушке, – сухо ответил худощавый старик.

– А, ну и идите к прабабушке, – и отставной дьякон деланно засмеялся, чтобы скрыть досаду. У него за душой не было ничего святого. Он знал об этом, но ни у кого ничего святого и не просил.

– Пути отсюда никому нет, и не надо, – сформулировал худощавый старик. – Дальше жизни не уйдёте.

– Мне везде жизни довольно, а только не такая это вещь, чтобы в ней сиднем сидеть, – сказал отставной дьякон.

– Это уж как следует. Ежели выйдете отсюда – напляшетесь до синих чертей.

– Да уж, колом торчать не стану.

Выходит, что разговор не сложился. Это ясно: в холодной коробке трудно до чего-нибудь договориться.

Сторож оказался нерадивым служащим и, выждав половину положенного времени, решил, что хватит. Поэтому у вышедших из холодной коробки зубы прекрасно попадали друг на друга – так, что томящийся в коридоре мрачный бирюк поморщился.

У него был тонкий слух.

– Вам во двор, – бросил этот страстотерпец товарищам по несчастью, отбывшим воздействие. – Там ещё солнце не совсем зашло.

– Мы это знаем, – медленно сказал отставной дьякон. – А вам теперь лучше всего ни о чём не думать. Это испытанное средство.

Мрачному бирюку предстояла священная тряска. Целую минуту он стоял и произносил всякие витиеватые слова, которые в обычной ситуации помогают ни о чём не думать. Но определить, что это были за слова, теперь не представляется возможным.

Сторож не отличался человеколюбием и всегда, если случалось, с любопытством наблюдал за чужой немочью. В закуток, следующий за холодной коробкой, вела кособокая деревянная дверь, в которой зияло крошечное окошко с замызганным стеклом. В него можно было рассмотреть скудное убранство закутка, состоящее из ненужного столика и, что самое примечательное, из великолепного кресла с длинной выгнутой спинкой, увенчанной металлическим обручем.

Обруч был выкован в виде тернового венца.

Мрачный бирюк каменной поступью вошёл в закуток, сделал два шага и остановился, спокойный, как колокольчик во дворе. Сторож шагнул следом, и дверь за ними обоими затворилась.

Ни к чему всякие подробности там, где есть наглядная символика. Глядя на обруч, отставной дьякон непременно бы задумался и родил какое-нибудь подобающее случаю изречение. Минуты, проведённые мрачным бирюком наедине со сторожем, были трудны. Впрочем, всё окончилось ничем. Спустя всего полчаса мрачный бирюк уже невозмутимо лежал на кровати в комнате покоя и размышлял над тем, почему ветра на улице нет, а в форточку сквозит, и только изо рта у него продолжала идти слюна. Мрачный бирюк поминутно плевал в ладонь и вытирал её о подушку, а затем, неизвестно почему, начинал думать о том, что вскоре предстоит трапеза вечерняя. Воображение рисовало ему диковинные яства, но потом он вспоминал про ключницу и мрачнел ещё больше прежнего.

По всему выходило, что ничего особенного не предвидится.

Думали об трапезе вечерней и другие, но больше как о развлечении. Воздействия окончились, игры приелись, а история с наставником представлялась крайне запутанной. И обитатели дома заскучали самым вопиющим образом.

А наставник упорно пребывал в удручённом состоянии духа. После засвидетельствования он безвылазно сидел в берлоге и занимался тем, что комкал чистые листы бумаги и бросал катышки в корзину. Иногда он вставал из-за стола и принимался ходить из угла в угол. И чем дальше, тем больше его охватывало чувство безвыходности положения.

В семь часов вечера всё преобразилось.

Едва прозвенел колокольчик, ворота в кирпичной ограде распахнулись – а это случалось нечасто, – и во двор дома неторопливым шагом вошёл невозмутимый гость. Он был одет в ладно скроенную и удобно сидящую на нём бархатную куртку тёмно-коричневого цвета с позолотой, такого же цвета брюки и лёгкие летние туфли. Рукава и воротник куртки украшал меандрический узор, и пуговицы её отливали перламутром. На голове у невозмутимого гостя сидел берет с кисточкой.

Он прошёл через весь двор, безошибочно определил парадную дверь, аккуратно открыл её – и был поглощён Беспечальным домом вместе с бархатной курткой и беретом.

Невозмутимый гость явился неспроста (спроста Беспечальный дом никто не посещал). Очевидно, у него имелись определённые намерения. Неизвестно, в чём они заключались, но спустя всего одну минуту невозмутимый гость вошёл в берлогу.

Он без приглашения сел на напротив наставника и принялся внимательно его разглядывать. Тот, равномерно, смотрел на него. Оба делали вид, что ничего особенного не происходит. Невозмутимый гость изредка отводил глаза, чтобы оглядеться, а затем снова обращал взгляд на наставника. И тогда перламутровые пуговицы на его куртке начинали слабо мерцать.

– Итак, вы именно тот, за кого себя выдаёте? – с этого вопроса наставник начал разговор с невозмутимым гостем. Он не обладал гибким воображением, но зато прочитал некоторое количество книг, и ему показалось, что для начала такая фраза вполне годится.

– Увы, – почему-то вздохнул невозмутимый гость.

– Я вас себе не таким представлял.

– Представления наши ни с чем не сообразны и не соответствуют действительности. Могу заверить вас в том, что я искренен, хотя и признаю, что смотрюсь странно.

Наставник придирчиво осмотрел фигуру невозмутимого гостя, желая убедиться, что его не обманывают, и сказал:

– Нет, не только смотритесь. Когда тебе ясным утром звонят по телефону и говорят такие вещи – это тоже, знаете… Я потом подумал, что ваше заявление следует счесть иносказанием, но теперь снова сомневаюсь.

– Не стоит. Могу ещё раз подтвердить, что я…

– Погодите, – наставник решительно оборвал невозмутимого гостя. – Не будем произносить этого вслух. Скажите, например, так: «Я – поэт». Даю честное слово, что я вас пойму.

– Хорошо, – невозмутимый гость не стал возражать. – Я – поэт.

Наставник улыбнулся.

– Действительно, хорошо. Но тогда будем откровенны. Все мы так или иначе поэты. Одни пробавляются стихами и гордятся этим. Другие пишут картины маслом – ну или ещё чем-нибудь. Третьи сочиняют доносы – тоже, так сказать, поприще. Я вот упражняюсь в несколько ином роде, – наставник широко повёл рукой, указывая на стол, заставленный письменными принадлежностями. – Ну так что же из того?

– Пустите меня к себе, – попросил невозмутимый гость.

– Это я тоже уже слышал. Но мне нужны основания. Одной вашей визитной карточки недостаточно, – важно заметил наставник.

– Основания мои скромны, но определённы. Я… – начал невозмутимый гость.

– Опять погодите, – наставник был непреклонен. – Сейчас мы всё разъясним. Но только я очень прошу вас точно отвечать на мои вопросы. То есть без обиняков.

– Да, разъясним, – задумчиво произнёс невозмутимый гость и зачем-то повторил: – Без обиняков.

– Прежде всего я бы хотел знать род ваших занятий.

– Я служу агентом по снабжению в магазине мануфактуры.

– Хорошо. Есть ли у вас образование?

– Я учился в торговой академии.

– Это тоже хорошо. Женаты?

– О да, вполне женат.

– А нет ли у вас детей?

– Да, есть, двое, и им порознь девять и одиннадцать лет.

– С семьёй-то ладите?

– С семьёй у меня отношения прекрасные. Мы, понимаете ли, раз в месяц играем в лото – ну или в какую-нибудь другую настольную игру.

– Гм. Может быть, вас одолевают служебные неприятности?

– Отнюдь. Неприятности мне ни к чему, а у начальства я на хорошем счету.

– И поощрения выходят? – допытывался наставник.

– Да, меня обещали поощрить спустя некоторое время, но это не имеет ровным счётом никакого значения. Я и так уверен в своих действиях, – простодушно сказал невозмутимый гость.

– Интересно, – наставник постучал костяшкой указательного пальца по столу. Звук получился глухой, как из-под подушки. – Ну тогда попробуем проникнуть в сферу деликатную. Водку уважаете? – неожиданно спросил он.

– Что вы, я даже не знаю, с какой стороны к ней подойти. У меня её всегда жена покупает, – невозмутимый гость доверчиво посмотрел на наставника.

– А что вы можете сказать об иных напитках?

– Молоко жалую.

– А папиросы?

– Нет, папиросы не употребляю. Довольствуюсь благорастворением в воздухе естественных веществ.

– Сон спокойный?

– Сны наблюдаю еженощно.

– Ну а каково ваше общее самочувствие? Насморки, рези в животе, мигрени, расстройства всевозможные не тревожат?

– Благодарю. От трудов ваших ничего не заимствую, разве что в детстве взывал к участию; теперь же обладаю здоровьем отменным.

Наставник встал из-за стола, заложил руки за спину, подошёл к кактусу и обдул пыль с колючек. Затем повернулся к невозмутимому гостю и сказал:

– Вы на редкость ровный человек.

– Пустите меня к себе, – повторил невозмутимый гость.

– Вы сами не оставили мне для этого оснований.

– Разве для гостеприимства нужны какие-либо основания?

Наставник пристально посмотрел на невозмутимого гостя, затем почему-то смутился, отвёл взгляд и сел за стол. Рассеянно перебрав лежащие на столе бумаги, он отложил их в сторону, собрался с мыслями, опять посмотрел на своего собеседника и сказал:

– При других условиях я мог бы проявить, как вы сказали, гостеприимство. Но из вашего рассказа оно никак не вытекает. – Немного подумав, наставник добавил: – А более тонкие условия не в счёт.

– Это вы про странности? – невозмутимый гость был непроницаем. – Странностей у меня тоже нет.

– Это всё равно как если бы вы сказали, что у вас нет микробов, – усмехнулся наставник.

– Я и сам удивляюсь, – просто сказал невозмутимый гость.

Наставник посмотрел на него так, как смотрит сова на мышь.

– Этого не может быть, – сказал он и пустился во все тяжкие: – Странности есть всегда. Они в тех, кто произносит вслух очевидные, но неподобающие вещи и бывает постоянно мрачен. В тех, кто задерживает внимание на одном предмете, хотя их, может быть, тысяча. В тех, кто весел, когда надо быть по меньшей мере спокойным. В тех, кто всецело отдаётся мечтам и выдаёт их за действительность. В тех, кто носится со своей ничтожной философией и видит в ней единственное спасение. В тех, кто привязывается к вещам и чувствует себя несчастным, когда их теряет. И, конечно, в тех, кто просто беспокоится по всякому поводу. По-вашему, этим можно пренебречь?

– Это выдаёт в людях некоторую шероховатость, – согласился невозмутимый гость. – Но ко мне нельзя отнести все эти качества. Я совсем не такой.

– Но ведь всё же какой-нибудь, а? – почему-то обиделся наставник. – Впрочем, как я уже постановил, все эти тонкости не в счёт.

– И простая вода чем-нибудь примечательна, – примирительно сказал невозмутимый гость.

Тут снова последовало молчание. Минуту или две наставник пытался собраться с мыслями.

– Я придумал, – сказал он наконец. – То, что у вас нет странностей, и есть самая большая странность. Между прочим, я был бы не прочь вас исследовать – если бы, конечно, не знал, кто вы такой.

– Я тоже был бы не прочь подвергнуться исследованию с вашей стороны, – с готовностью заявил невозмутимый гость. И добавил, оглядывая берлогу: – А у вас здесь всё неплохо обустроено. Хорошее место.

С наставником редко случалось такое, чтобы его поймали на противоречии. Ситуация складывалась несуразная. С одной стороны, выходило, что невозмутимый гость ни в каком смысле не годится в обитатели Беспечального дома. С другой стороны, это-то и казалось удивительным. Наставник не верил ни в чью безупречность и даже за собой признавал некоторые несовершенства, хотя, разумеется, был правильнее всех людей, которых ему когда-либо доводилось встречать. Он считал, что некоторый непорядок в людях неизбежен. Но невозмутимый гость одним своим появлением опроверг это мнение.

– Да, странность, – рассеянно повторил наставник. И совершенно бессмысленно добавил: – Исследовать.

– Что же дальше? – невозмутимый гость внимательно смотрел на наставника.

– Дальше… – наставник запнулся. – Видите ли, мне нужна чёрточка, а у вас её нет. Нельзя же поселить вас здесь только на том основании, что вы феноменально безупречны.

– Нет, это-то как раз можно, – невозмутимый гость как будто ждал этого возражения.

– А объяснитесь? – вскинулся наставник.

Тут невозмутимый гость привстал со стула, склонился над ухом наставника и прошептал:

– Я готов поселиться у вас под своим подлинным именем.

– Это плохая шутка, – поморщился наставник и неуверенно добавил: – И вообще выдумка. Я имею в виду ваше имя.

– Нет, не выдумка, – просто сказал невозмутимый гость.

Наставник сидел на стуле, скукожившись, как кусок наждачной бумаги.

– У меня семеро подопечных, и я устал, – махнул он рукой. – Мне всё это непонятно. Пусть вы кто угодно, хотя бы вот этот кактус. Но в чём мораль ваших устремлений? Что у вас здесь, мёдом намазано?

Невозмутимый гость не стал торопиться с ответом. Он сел обратно на стул, скрестил руки, немного подумал и сказал такие слова:

– Существует представление о некоем безупречном порядке вещей, который, как и всякий идеал, недостижим, но стремиться к которому необходимо, чтобы не впасть в уныние. От людей, которые меня окружают, я отличаюсь полным отсутствием всяких недостатков и странностей, которые почему-то принято считать обычными. Таким образом, я являюсь живым воплощением безупречности и обязан этим самому себе. Это было нелегко устроить, но ещё труднее оказалось сохранять своё лицо. Там, где я обитаю, подобные цветы погибают, ибо условия среды далеки от тепличных. Некоторое время я мирился с этой средой, являясь, по роду своей деятельности… – тут невозмутимый гость замялся. – Одним словом, я всегда стремился хорошо влиять на тех, кто меня окружает. Однако с некоторых пор я стал сомневаться в том, что люди вообще поддаются хоть какому-нибудь влиянию. А теперь ответьте: легко ли самому быть безупречным и при этом наблюдать чужое несовершенство? По-моему, очень трудно.

Наставник внимательно выслушал невозмутимого гостя.

– Я вас понял, – сказал он, как только его собеседник закончил свой рассказ. – Значит, по-вашему, все плохие, один только вы хороший и хотите отсидеться здесь, пока прочие сходят с ума. Ведь так?

– Нет, не так, – мягко возразил невозмутимый гость. – Сказано, что всякий достоин собственного мировоззрения. Обычный человек полагает, что живёт в полнокровном мире, и называет ваше заведение обителью скорби. Но если по правде, то там, невдалеке, находится большой скорбный мир, а здесь…

– Храм радости?

– Равновесие и определённость!

Наставник взял со стола карандаш, повертел его в пальцах и положил на место.

– Угу. Вашими бы устами… – начал он – и не досказал. – Знаете, наше, как вы сказали, заведение нельзя противопоставлять всему остальному миру. Оно – часть этого мира. И даже так: оно – его средоточие. Вы сейчас сами увидите.

И наставник не поленился. Он поведал невозмутимому гостю о жизни обитателей дома, которую мы теперь так хорошо знаем.

– Я осведомлён об этих несчастных, – участливо сказал невозмутимый гость. – Но они несчастны совсем не так, как раньше, когда обретались за пределами этого дома. Теперь, по крайней мере, их жизнь ясна, а ведь ясность – это высшее благо. И я хочу научить их думать так же, – тут невозмутимый гость посмотрел наставнику прямо в глаза и закончил так: – Теперь вы согласны выполнить мою просьбу?

Наставник чувствовал себя не в своей тарелке. Разговор с простодушным просителем чрезвычайно утомил его. Под конец у него даже пропала способность возражать – во всяком случае, последние слова невозмутимого гостя он встретил молчанием. Чтобы не молчать просто так, наставник встал из-за стола и некоторое время ходил по берлоге кругами, то и дело поднимая и опуская сжатый кулак, словно пытаясь укрепить в себе волю. Закончилась эта гимнастика тем, что, проходя мимо кактуса, он неосторожно задел растение и укололся о его шип.

Это отрезвило наставника, и, поморщившись, он решительно направился к столу. Сел, взял карандаш и размашисто начертал на чистом листе бумаги резолюцию: «Отказать!»

И показал листок невозмутимому гостю.

Это не произвело на того особенного впечатления. Но зато слова, которые были при этом произнесены, произвели большое впечатление на наставника.

– Трудно бывает переступить через самого себя и смириться с чужой властью над теми, кем сам поставлен повелевать, – так сказал невозмутимый гость.

Дар речи вернулся к наставнику.

– Ваше присутствие здесь увеличит общий градус неистовства, – сказал он. – А зачем?

– Вы меня боитесь, – улыбнулся невозмутимый гость.

– Нет, – просто ответил наставник, рассматривая квадратик паркета на полу.

– Да, – невозмутимый гость был неумолим. – Вы боитесь всего великого, ибо оно вам не по плечу. Значит, вы так же несчастны, как и ваши подопечные. Прощайте.

Невозмутимый гость поправил берет на голове, встал со стула и уже повернулся к наставнику спиной, собираясь покинуть берлогу.

– Стойте, – сказал наставник. – Я ведь тоже хочу, чтобы было равновесие.

Невозмутимый гость обернулся и ответил:

– Нет. Даю вам честное слово, что равновесия не будет нигде и никогда. Теперь вам остаётся утешать себя только тем, что я был осведомлён об этом заранее. И о том, что разговора у нас с вами не получится, тоже был осведомлён. А пришёл я сюда потому, что и сам не властен изменить существующий порядок вещей.

Наставник испугался. Он забыл, с кем разговаривает.

– Почему же вы были осведомлены?! – быстро спросил он.

– Странно слышать это от вас, – улыбнулся невозмутимый гость. – Ведь вы же знаете, что я – Бог.

Великий математик, имеющий обыкновение по вечерам гулять по дому, порой забредал в самые отдалённые его уголки и даже позволял себе приблизиться к берлоге. Берлога манила, заключая в себе неисчислимые тайны. В этот раз глубокомысленный обитатель дома позволил себе проникнуть в предбанник и, стоя под дверью берлоги, нечаянно подслушал весь разговор наставника с невозмутимым гостем. Весь, до копеечки.

Покинув берлогу, невозмутимый гость столкнулся с великим математиком. Он подумал, что так и надо, миновал предбанник, вышел в коридор и стал удаляться от неблагополучного места.

Великий математик сомневался недолго. Он нагнал невозмутимого гостя и остановил его, схватив за рукав куртки.

– Я был свидетелем вашего разговора. Скажите, это правда? – великий математик вопросительно посмотрел на непонятного посетителя.

Тот подумал и серьёзно сказал:

– Да, это правда, как и то, что логарифм частного от деления одной величины на другую… – и далее последовали слова неудобоваримые, за истинность которых мы, однако, ручаемся.

Великий математик был весьма польщён. Ему многое хотелось сказать. Но невозмутимый гость уходил, и выбрать из множества слов единственно верное было трудно, а другого такого случая – великий математик это прекрасно понимал – могло больше никогда и не представиться. И он с радостью выговорил первое, что пришло ему на ум:

– Знаете, по всей вероятности, люди в вас не верят.

Невозмутимый гость многозначительно улыбнулся и ответил:

– Что же, может быть, они и правильно делают, – тут он остановился, подумал и заключил: – Честно говоря, я и сам в них не очень-то верю.

Он волшебно преобразился, озарив коридор слабым мерцанием, по-доброму посмотрел на великого математика, сощурился и, подняв правую руку, эффектно щёлкнул сразу всеми её пальцами – получилась короткая очередь.

И пропал, как будто бы его и не было.

А великий математик ощутил, как в его понятия вошло что-то неимоверно важное. И понял, что с этой минуты он будет не переставая думать об услышанном, пока не придёт к определённому выводу.

Вечер продолжался. Стемнело, и в некоторых комнатах зажёгся свет. В коридорах стало сумрачно, так как лампы в них горели только напротив дверей, а пространство между соседними дверями оставалось тёмным. И всякий проходящий по коридору выдавал себя одним только шарканьем по полу, неожиданно возникая в светящемся круге перед дверью и производя на случайного наблюдателя странное впечатление. А хождение по дому в вечернее время считалось делом обычным: обитатели дома чувствовали, что им необходимо привести в порядок накопленные за день впечатления; сделать же это, сидя на одном месте, было трудно.

Но потом состоялась трапеза вечерняя, и на Беспечальный дом снизошло умиротворение.

И тогда утомлённые длинным днём люди оказались предоставлены самим себе. Они вернулись в комнату покоя и расположились на кроватях, не желая что-либо предпринимать. Им не хотелось даже разговаривать. Они просто предались созерцанию.

Мрачный бирюк смотрел в потолок и размышлял о значении слова «средостение». Лысоватый блондин пришёл к убеждению, что насекомых следует оставить в покое. Отставной дьякон повторял про себя стихи, затверженные им в духовной семинарии, и больше не смеялся. Застенчивый юноша сломал грифель и задумался над смыслом человеческой жизни. Великий математик думал о невозмутимом госте. Худощавый старик утешал себя тем, что поминутно гасил и вновь зажигал светильник над кроватью. Беспокойный семинарист прислушивался к своим ощущениям и находил их приятными. Одним словом, всех устраивала такая жизнь.

Больше сказать об этих людях нечего.

Но было ещё одно явление.

Когда колокольчик во дворе прозвенел двадцать два раза, все комнаты в доме погрузились во тьму и беззвучие. Осталась гореть только одна лампа в прихожей, да стрекотали сверчки. Сторож спал в будке, ключница ворочалась в своей постели, а наставник и радетельница оказались вдалеке от Беспечального дома, который посещали не по зову сердца, а по промыслу. Те же, кто не выбирал себе пристанища, заснули, подобно сторожу. И у каждого сон оказался наполнен своим, особенным смыслом.

И вот глубокой ночью в прихожей появился человек в сером халате. Лицо его в мертвенном свете единственной лампы выглядело бледным. Человек вышел из коридора, преодолел половину расстояния до парадной двери и встал прямо под лампой. Отвесно падающий свет разметал по его лицу причудливые тени, отчего оно стало неузнаваемым. Остановившись, человек замер в неопределённой позе. Он думал.

Это был великий математик.

Он простоял так ровно пять минут, затем поднял руки на высоту груди, выставив ладони вперёд, и снова замер. И тогда в прихожей раздались его слова, обращённые к несуществующему зрителю:

– Всё получилось логично. На моих глазах произошло подтверждение закона всемирного самопожертвования. Тот, кого мне посчастливилось сегодня встретить, в очередной раз решил принести себя в жертву и избрал для этой цели Беспечальный дом, надеясь умалить его скорбь. Однако жертва не была принята. Что же, это случается. Значит, он по-прежнему будет наставлять тех, кто не видит в стремлении к идеалу особенного смысла. Я же, со своей стороны, не вижу в этом особенной драмы. Пусть будет так.
Фиолетовый без единой крапинки
Заведение
Капитан Колбасьев
Забвение семьи Скороходовых

Когда наконец обыкновенное течение времени надоело жителям города Промозглые Матюши хуже горькой редьки, учёные города неопровержимо доказали, что время постепенно замедляется и вскоре остановится совсем. Городская управа отнеслась к этому открытию настороженно, но, сообразив, что законы природы неумолимы, возражать не стала. Однако ей показалось обидным просто так подчиниться своенравной логике вещей, и поэтому в срочном порядке было издано постановление о прекращении времени. Надо признать, что власти поторопились. Время и в самом деле замедлилось и наконец встало, но так как принцип инерции действовал неукоснительно, то оно тут же двинулось вспять, плавно набирая скорость. Таким образом, вышло не прекращение времени, а обращение. До сих пор не прекращаются споры, кто во всей этой истории выступил зачинщиком. Одни обвиняют власти, другие кивают на учёных. Находятся даже господа, утверждающие, что в этом деле оказался замешан Бог. Что ж, может быть, оно и так; но только в таком случае его участие ограничилось простым созерцанием.

Произошло это знаменательное событие невзначай.

И тогда жители города тотчас принялись за свои уже сделанные дела, но теперь всё у них стало выходить как-то по-другому. Оно и понятно: на этот раз все знали, что и за чем будет следовать, и даже вмешательство высших сил не могло повлиять на строгую очерёдность событий. По этой причине никто ни о чём не тревожился и никто ничего не замышлял. Впрочем, ясно, что всякие замыслы в сложившейся ситуации стали невозможны. Казалось бы, население города должно было соскучиться, но этого не случилось. Именно что всем понравилось жить в обратном порядке, совершенно не дуя в ус, потому что всё равно бы это не помогло. Люди начали вспоминать своё прошлое, так неожиданно превратившееся в будущее, и предвкушать, как они отживут обратно все свои неприятности, обещавшие на этот раз начисто изгладиться из памяти. Разумеется, это было гораздо приятнее, чем предаваться унынию, сознавая, что сделанного не воротишь назад. И в кои-то веки народонаселение города вздохнуло свободно.

Семья Скороходовых отнеслась к обращению времени как к чему-то само собой разумеющемуся. Человек, выходящий на улицу в дождь, не спрашивает, зачем идёт дождь, а запасается зонтом. Скороходовы рассудили, что ежели время пошло назад, то так оно и требуется, и, не долго думая, последовали примеру всего города. Надо заметить, что эти люди и во всём остальном проявляли непозволительное легкомыслие: такая уж у них была порода. Папа Ксаверий предпочитал не вмешиваться ни в какие истории; он то и дело впадал в апатию и любил приложиться к бутылочке. Мама Брунгильда, напротив, отличалась возбудимостью и легко увлекалась всем новым, не исключая и мужчин. Сын Григорий, непоседливый малый, тоже был падок на всё новое и радовался открывшимся возможностям. Дочь Ариадна, в отличие от своего брата, была образцом послушания и не удивилась случившемуся, готовая делать то, что ей скажут. Наконец, бабушка Элеонора являла собой натуру цельную и сдержанную – и хотя и покачала головой, узнав о новом порядке вещей, но преждевременных выводов делать не стала.

И только о дедушке Иннокентии нельзя сказать ничего определённого. Когда вышло постановление, он был уже мёртв – и не только мёртв, но даже и похоронен. И по этой причине мы о нём пока что говорить не будем.

Итак, описываемое нами событие произошло невзначай.

Получилось так, что в это самое время Скороходовы спали; но вот они поднялись накануне, ничем не выказав своего удивления, выполнили все действия, которые обычно выполняются перед отходом ко сну, и занялись каждый своим делом. Какое-то время никто ни о чём не беспокоился; однако следовало навести порядок после поминок по дедушке Иннокентию. Пока папа Ксаверий читал газету, а сын Григорий выстругивал из деревяшки какую-то куклу, мама Брунгильда и бабушка Элеонора заставили стол в гостиной грязной посудой. И когда уборка закончилась, Скороходовы расположились в разных углах комнаты и стали поджидать гостей.

Папа Ксаверий был нелюбопытен, но каким-то образом узнавал обо всём происходящем в городе раньше всех. И это он поведал всей семье о новом постановлении городской управы.

– Вот, – сказала бабушка Элеонора, внимательно выслушав сообщение папы Ксаверия. – Я и не сомневалась, что выйдет какая-нибудь несуразица. Никогда ничего подобного не случалось – и вот здравствуйте!

От возмущения у неё даже запотели очки.

– Да, тут уж ничего не поделаешь, – папа Ксаверий развёл руками. – Предлагаю принять это как данность.

– Так вот из чего мы так хлопотали! – сообразила мама Брунгильда, окинув взглядом стол, уставленный грязной посудой и заваленный объедками. – Выходит, мы пострадали – и нам же это всё и расхлёбывать! Мило, ничего не скажешь.

И всё, что должно было произойти дальше, представилось Скороходовым как на театре. Словно маленький фонарик из потаённого кармана осветил их недавнее прошлое. Перво-наперво следовало помянуть дедушку Иннокентия и сразу вслед за этим похоронить его, не забыв, разумеется, по окончании похорон хорошенько к ним подготовиться. Затем дедушка Иннокентий должен был умереть, чтобы постепенно начать чувствовать себя всё лучше и лучше, при этом доставляя своей семье немало хлопот. Ну а в довершение всего ему предстояло нанести себе увечье топором вследствие неаккуратного с ним обращения. И тогда всё произошедшее оказалось бы начисто забыто; но это только тогда. Нарисовав себе эту картину, Скороходовы обменялись взглядами, не зная, что им и думать. Перспектива грядущего забвения выглядела заманчиво; да только уж слишком всё это было канительно.

– Ладно, – подала голос бабушка Элеонора. – Будем считать, что это просто оригинальный способ устройства дел.

Все ухватились за эту мысль. Но мама Брунгильда уже успела настроить себя на пессимистический лад и стала выискивать основания для того, чтобы представить факт обращения времени в мрачном свете. И, конечно же, такие основания нашлись.

– Нет! – почти торжественно сказала она. – Ни о каком устройстве дел не может быть и речи. Один раз попытались, и хватит!

– По-моему, мама Брунгильда, ты слишком драматизируешь ситуацию, – спокойно возразил папа Ксаверий. – По-настоящему, нам теперь и делать ничего не придётся. Всё и так уже сделано.

– Нет, это ты проявляешь непозволительное легкомыслие, папа Ксаверий! – воскликнула мама Брунгильда. – А я в ужасе от того, что сделано. Мало того, что у нас несчастье, так вдобавок ко всему ты ещё и сидишь у нас на шее и, что самое ужасное, тебя вскоре должны уволить со службы. Объясни нам, что ты тогда будешь делать?

– Что я буду делать? – переспросил папа Ксаверий. – Очень просто. Я выпью чашечку кофе и пойду на службу.

– И за кого тебя там будут держать, интересно? – фыркнула мама Брунгильда.

– Я так думаю, что за страхового агента, – развёл руками папа Ксаверий. – Только ты напрасно иронизируешь: вот увидишь, всё образуется, и я образумлюсь.

– Ну и ладно, ну и гордись этим, – надменно сказала мама Брунгильда. – Только это ничему не послужит: я-то ведь не образумлюсь.

– А мы это знаем! – заулыбался папа Ксаверий.

– Ничего вы не знаете, – махнула рукой мама Брунгильда. – Я должна раскрыть вам страшную тайну. Спустя некоторое время у меня случится увлечение концертмейстером Воздвиженским, и оно будет иметь необратимые последствия. Вслед за этим у нас начнутся бесконечные встречи и репетиции, отчего вдохновение постепенно покинет нас. Я стану задерживаться в театре, сперва часто, затем всё реже, и в конце концов вспомню о том, что у меня есть семья. И тогда я откажусь от своего намерения стать певицей. Вот как всё будет. А теперь казните меня!

Папа Ксаверий только вздохнул:

– Увы, мама Брунгильда! То, что ты нам рассказала, давно ни для кого не тайна. Впрочем, если разобраться, и эта история будет иметь хороший конец. В самом деле, зачем костюмерше ещё и петь?

– Ах! – мама Брунгильда сделала изящный жест рукой. – Ты всегда найдёшь повод посильнее уязвить меня!

– Сильнее, чем ты уязвлена, уязвить тебя уже невозможно, – отрезал папа Ксаверий. – Кстати, какие именно необратимые последствия будет иметь твоё увлечение концертмейстером Воздвиженским? Я жду ответа.

Тут в разговор вмешалась бабушка Элеонора.

– Мы не будем ссориться, – деликатно сказала она. – Вы только потерпите, и станет не из-за чего. Кроме того, здесь дети.

Дети внимали разговору старших, каждый по-своему. Сын Григорий нахально улыбался. Взгляд дочери Ариадны был прямым и ясным.

– Ну что «дети», – сказал папа Ксаверий философским тоном. – Дети – первые свидетели, когда в семье что-нибудь случается. Тут уже ничего не поделаешь – временно, разумеется. Прав ли я?

– Да, папа Ксаверий, ты безусловно прав: с вами уже ничего не поделаешь, – с готовностью ответил сын Григорий.

– Вот уж ты бы помолчал, – проворчала мама Брунгильда. – Сам-то что натворишь?

– Ого, что я натворю! – сын Григорий подпрыгнул на том месте, где сидел. – Мы с господином Древалёвым – ну, тем самым, который околоточный надзиратель, – первые друзья. Он занятный; у него и в полицейском участке страсть как интересно. Не понимаю только, чего они так взъелись на меня: всего одна паршивая конфета, да и ту я не ел, некогда было. А в кондитерской лавке клопами пахнет, – и сын Григорий высунул изо рта кончик языка.

На маму Брунгильду эти слова подействовали убийственно.

– Утешьте меня, кто-нибудь! – попросила она.

– Не огорчайся! – дочь Ариадна погладила маму Брунгильду по голове. – Вы как прежде меня не замечали, так и дальше не будете замечать. А сын Григорий потом больше не будет.

– Это правда, сын Григорий? – спросила мама Брунгильда.

– Ничего я вам не обещаю, – сын Григорий принял важный вид. – Что-нибудь я непременно буду. Я могу читать с конца занимательные книжки, наобум ездить по улице на велосипеде, пугать своим видом кошек и собак, строгать из дерева что попало, играть на миниатюрном органе, транжирить марки – ну, в общем, всего не перечислишь. Ещё я собираюсь плохо учиться; зато потом и забуду не так много. Не знаю, что тебе ещё сообщить, мама Брунгильда.

– Что говорит! – воскликнула бабушка Элеонора.

– Неважно, кто и как будет себя вести, – спокойно сказал папа Ксаверий. – Всё равно у нас нет другого выбора: в конце концов все наши поступки превратятся в ничто.

Мама Брунгильда заплакала.

– Хватит ворошить будущее! – проговорила она, глотая слёзы. – Кто ещё произнесёт хоть слово, тому глаз вон!

– Не плачь, мама Брунгильда, – задушевно молвила бабушка Элеонора. – Всё устроится и безо всякой печали. Сейчас не то что раньше.

Мама Брунгильда вытерла слёзы.

– Если так, то я не буду плакать, – сказала она. – Но давайте уже что-нибудь предпринимать!

И правда, нечего было рассиживаться. Скороходовым не терпелось приняться за самые различные дела, чтобы поскорее наступило полное их отсутствие. Но тут-то и возникло главное затруднение. Дело в том, что поминки считалось неприличным заканчивать без гостей. А гости проявили безответственность и пришли каждый в своё время.

Приходя, они сразу же раздевались и проходили в гостиную. Через некоторое время выяснилось, что все в сборе. Кроме Скороходовых, на поминках присутствовали ещё три человека. Первым пришёл Аристарх Иванович, приятель папы Ксаверия, служивший в самой городской управе и имевший обыкновение засиживаться в гостях допоздна. За ним подоспела полная дама с бантом, приятельница мамы Брунгильды. И последней явилась тётушка Агафья, приходящаяся бабушке Элеоноре двоюродной сестрой, – она как раз считала неприличным долго обременять хозяев своим присутствием. Таким образом, почти все приглашённые были налицо. Не пришли только лучшие друзья Скороходовых, Аннушка и Иванушка Богоявленские: у них недавно родился сын Платон, и по этой причине они отложили поминки до следующей смерти.

Заботы предстояли немалые, и собравшиеся решили не откладывать дело в долгий ящик. Аристарх Иванович показал всем пример. Не имея привычки попусту раздумывать, он сел за разорённый стол и начал делать такое, что и передать неловко. Пока суд да дело, к нему присоединились и остальные. Между делом разгорелась и беседа, во время которой хозяева и гости произносили глупые слова; при этом говорящие иногда, по примеру Аристарха Ивановича, вынимали изо рта кусочки пищи и присовокупляли их к содержимому стоящих перед ними тарелок. Разговор складывался как ни попадя; но вскоре все начали прислушиваться к тому, что они говорят, и наконец поняли, что выходит сущая бессмыслица. И тогда туманная картина поминального застолья несколько прояснилась, а его участники впали в задумчивость. Неожиданно они осознали, что наступили совсем другие времена и на вещи нужно смотреть разумно.

Это оказалось похоже на перемещение стёклышек в калейдоскопе фокусника, когда один узор внезапно сменяется другим.

– Жил на свете дедушка Иннокентий, и вот его нет, и неизвестно, когда он опять будет, – как бы в раздумье сказала мама Брунгильда. Дедушка Иннокентий был не её папа, но пожалеть его было очень приятно.

– Да, пусть земля ему ещё какое-то время будет пухом, – выразилась полная дама с бантом.

– В этих словах заключена одна лишь метафора, и мы теперь имеем возможность проверить это, – отозвалась бабушка Элеонора. – Через некоторое время покойный опять окажется среди нас, и тогда мы сможем узнать у него точно, чем ему там была земля.

– У меня всё это никак не укладывается в голове, – сказала мама Брунгильда. Она до сих пор не могла прийти в себя. – Мне начинает казаться, что жизнь – одна большая превратность. Скажем, дедушка Иннокентий опять умрёт, ладно. Но ведь потом ещё нужно будет хлопотать над ним до тех пор, пока он не выздоровеет!

– В чём же превратность, если он в конце концов выздоровеет? – спросил Аристарх Иванович. – Раньше – да, смерть и похороны считались чем-то трагическим, а в наше время они совершенно не мешают жить.

– Вам легко говорить, а у меня сердце буквально разрывается на части! – мама Брунгильда покачала головой, в которой ничего не укладывалось.

– А вы не волнуйтесь, – посоветовал Аристарх Иванович. – Всё идёт своим чередом. Бог взял, Бог и даст.

Папа Ксаверий понял эти слова по-своему.

– Правильно, даст, но ведь это когда ещё произойдёт, – нехотя возразил он Аристарху Ивановичу. – После смерти дедушки Иннокентия выяснится, что лета его весьма почтенны и родиться ему предстоит ещё очень нескоро.

– Да, но мы никуда и не торопимся, – улыбнулся Аристарх Иванович. – Волей судеб времени у нас с каждой минутой становится всё больше и больше.

– Как это трудно себе представить! – вздохнула полная дама с бантом.

Её уныние передалось остальным. Аристарх Иванович решил, что пришло время сказать что-нибудь жизнеутверждающее. Он взял чистую салфетку, скомкал её, встал со стула во весь рост и положил катышек в плафон люстры. Все посмотрели на него с недоумением и любопытством. Завладев таким образом вниманием, Аристарх Иванович артистично взмахнул рукой, поднял пустой фужер и произнёс маленькую проповедь:

– Господа, я хочу вас утешить! Взгляните на жизнь старую и сравните её с жизнью новой. Вы увидите, что раньше нам было плохо, а теперь нам стало хорошо. Рассудите сами. Раньше мы смотрели в день грядущий с тревогой. Мы подозревали, что ничего стоящего он нам не сулит. Кроме того, нас одолевали воспоминания о нашем печальном прошлом. Теперь же совсем другое дело. День грядущий больше никогда не наступит. Что же касается печального прошлого, то оно спустя некоторое время будет отжито нами обратно и забудется навсегда. С чем и имею честь вас поздравить, господа!

Все присутствующие благосклонно выслушали это краткое наставление.

– Чёрт побери, вы нарисовали просто-таки завлекательную картину! – с воодушевлением сказал папа Ксаверий.

– Лично я считаю, что жизнь прекрасна! – выступила тётушка Агафья, выслушав разъяснение Аристарха Ивановича.

– Правильно; только раньше она была прекрасной в силу поэтического преувеличения, а теперь она прекрасна сама собой, естественным порядком, – уточнил Аристарх Иванович.

– Это вы сейчас хорошо сказали. Мне даже показалось, что я естественным порядком помолодела вот уже на несколько часов, – зарделась тётушка Агафья.

– Да, вы теперь выглядите по-другому, – скучным голосом заметил папа Ксаверий. – Кажется, вы вдобавок ко всему научились ещё и краснеть.

– В новой жизни вообще всё будет по-другому, – полная дама с бантом пустилась в философию. – Правда, я не знаю, хорошо это или плохо. Всё-таки теперь нам придётся жить с мыслью о том, что мы бывшие покойники. Но, с другой стороны, мы будем постоянно предвкушать своё неизбежное появление на свет. Ведь что ни говорите, а лучше этого ничего быть не может.

При этих словах папа Ксаверий заметно оживился.

– Между прочим… – начал он, но мама Брунгильда не дала ему договорить: её очень впечатлили слова полной дамы с бантом.

– Вы всё так пунктуально объяснили, а только мне до сих пор не по себе, – поёжилась она. – Всякий раз, как подумаю, что я однажды умерла, так прямо сердце в пятки уходит.

– Все там были, – флегматично заметил Аристарх Иванович. – Не только вы одна.

– Да-да, – подхватила тётушка Агафья. – Обычное дело. Не понимаю, что в этом такого.

– Вам легко говорить, – мама Брунгильда покачала головой. – А я вспоминать об этом без ужаса не могу.

– Это заблуждение, – твёрдо сказал Аристарх Иванович. – Вы не учли, что теперь физически невозможно о чём-либо вспоминать. Физически! Мы только умом знаем, что когда-то были мертвы, но помнить о тех временах мы не имеем права.

– Ах, физически! – мама Брунгильда сделала вид, что ей стало всё понятно, но на самом деле она обиделась. Уверенный тон Аристарха Ивановича обескуражил её. Она вздохнула, поправила причёску и принялась выколупывать изо рта кусочки жареной курицы.

Папа Ксаверий воспользовался паузой и всё-таки высказался:

– Между прочим, появление на свет тоже не даётся так просто. Вот, пожалуйста, извольте видеть. У Богоявленских-то, оказывается, Платон разучился ходить. Представляете, какая драма?

– Силы небесные! – воскликнула полная дама с бантом, всплеснув руками.

– Да, – подтвердил папа Ксаверий. – Казалось бы, не так давно он лишился дара речи, а теперь вот ещё и это!

– Как быстро время летит! – вздохнула тётушка Агафья. Она была несколько старомодна.

– Время не летит, а ползёт, – назидательно сказал Аристарх Иванович. – Или, если быть уж совсем точным, пятится.

– Стремительно пятится, – строго поправила его полная дама с бантом. – Мы, может быть, не успеем покинуть этот дом, как Платон родится, не к столу будет сказано.

– Страсти какие! – жалостливо сказала мама Брунгильда. – Но ведь если это случится, то его опять не станет?

Она совсем ничему не училась.

– Да, только печали от этого не будет никому никакой, – заметил папа Ксаверий.

Он, напротив, отличался понятливостью.

– Верно, – согласился Аристарх Иванович. – Впрочем, некоторое время о Платоне ещё будут напоминать беременность Аннушки и восторги Иванушки. А потом и это, конечно, пройдёт. Дело будущее; но отчего бы и не предвкусить?

– Хорошо, – согласилась мама Брунгильда. – Но какой в этом смысл?

– Я поняла так, что никакого, – вмешалась бабушка Элеонора. – Всё дело в том, чтобы уйти от всякого смысла. В нынешние времена не то что в прежние.

– Ах, оставьте это! – с вызовом сказала мама Брунгильда. – По мне, так что в лоб, что по лбу.

– Я вынужден признать ваше последнее суждение опрометчивым, – сухо возразил Аристарх Иванович. – Во-первых, в основе всего, что мы наблюдаем, лежит глубокий замысел природы, а природа никогда не повторяется. А во-вторых, этот замысел согласован с нашими учёными и, конечно же, членами городской управы. Возьмите это в соображение.

Тут все вспомнили, где служит Аристарх Иванович, и подумали, что разговор принял нежелательное направление. Чтобы не сказать лишнего, говорящие замолчали и сосредоточились на своих противоестественных манипуляциях с едой. И, по мере того как тарелки наполнялись, сидящих за столом всё сильнее одолевало чувство голода.

Мама Брунгильда первая нарушила установившееся молчание.

– Что-то будет? – рассеянно сказала она, ни к кому персонально не обращаясь.

– Совершенно ясно, что будет, – равнодушно ответил ей на это папа Ксаверий, ловко выплёвывая в рюмку глоток водки.

– Буза затеется! – неожиданно подал голос сын Григорий.

– Не говори так! – надула губки дочь Ариадна.

Сын Григорий и дочь Ариадна были совсем не похожи друг на друга. Сын Григорий любил всё стихийное и постоянно что-нибудь изобретал. Дочь Ариадна уважала порядок и не считала нужным иметь свою собственную точку зрения там, где с избытком хватало чужих мнений. И поэтому они никогда ни в чём не могли договориться между собой.

И не надо было.

Внезапно стёклышки в калейдоскопе сложились по-другому, и на трапезующих нашла волна умопомрачения. Они перестали что-либо понимать и погрузились в трясину житейской пошлости, вынося уверенные суждения обо всём, что только попадалось им на язык, говоря общеизвестные вещи, смеясь над затверженными остротами – и при этом не переставая опорожнять свои желудки. Одним словом, жизнь вернулась на круги своя.

Но, по счастью, всему есть предел.

Изнывая от голода, Скороходовы вместе с гостями встали из-за нарядного стола, ломящегося от всевозможных яств. Выяснилось, что никто не понимает, для чего они здесь собрались. Но зато все прекрасно знали, что они должны сию минуту отправиться на кладбище, потому что нужно же было, в конце концов, похоронить дедушку Иннокентия.

На улице шёл дождь, и собравшиеся в дорогу упали духом. То, что лужи на мостовой становились всё меньше, ни на кого не производило должного впечатления: похороны заслонили собой незначительные явления новой жизни. Незаметно подступила тоска. Тут же, очень кстати, появился и катафалк – обыкновенный механический экипаж, и невесёлая компания покатила на кладбище, находившееся в десяти верстах от города. Кроме тех, кто нам уже известен, в катафалке присутствовал ещё и распорядитель из конторы ритуальных услуг с тремя могильщиками. Могильщики угрюмо смотрели в одну точку; им было нехорошо, но с каждой верстой они катастрофически пьянели, и лица их всё больше прояснялись. Спокойным оставался один только механик-водитель.

По приезде не кладбище стало ясно, что погода изменилась к лучшему. Дождь близился к своему началу, и, пока траурная процессия пробиралась через пригородную грязь, дорога успела схватиться и отвердеть. Капли дождя, поначалу обильно выплёвываемые в небо землёй, постепенно мельчали, и наконец осенний ливень превратился в обычную изморось. И тогда выяснилось, что цель путешествия достигнута. Катафалк, забравшийся в самую гущу кладбищенских зарослей, остановился неподалёку от могилы дедушки Иннокентия.

Как этого и требовали правила церемонии, Скороходовы и их друзья сгрудились вокруг могилы, и пьяные могильщики с усердием принялись откапывать тело усопшего. Наблюдение за этой процедурой захватило пассивных участников действа, и тоскливое чувство сменилось интересом к происходящему. Склонившиеся над могилой с нетерпением ждали, когда они впервые увидят дедушку Иннокентия. Никто не знал, как правильно вести себя в подобных случаях, и поэтому каждый придал своему лицу умеренно скорбное выражение. Все молчали, только мама Брунгильда, в силу присущей ей впечатлительности, не выдержала и заплакала. Слёзы её смешивались со стремительно отрывающимися от земли каплями дождя и возносились к небу.

Одним словом, всё было очень прилично, и тем не менее чего-то не хватало.

– Ах, где же оркестр?! – спохватилась бабушка Элеонора.

– В самом деле, почему не играет музыка? – сквозь слёзы спросила мама Брунгильда. – Дедушка Иннокентий очень любил музыку.

– Вы говорите, музыка? – переспросил озадаченный распорядитель. – Что же, это я в силах вам устроить. Сию минуту.

– Сделайте любезность, устройте что-нибудь такое, что отражало бы противоречивость ситуации, – попросил папа Ксаверий.

Похоронный оркестр не был предусмотрен заранее, но видавший виды распорядитель не растерялся. Он решил играть сам. В катафалке отыскалась старая труба, на которой недоставало доброй половины клапанов, но зато хватало медных заплаток. Инструмент явно никуда не годился. Всякий другой наверняка бы отказался от мысли играть на нём, но только не распорядитель. Он бодро взмахнул руками, решительно прислонил к себе трубу и заиграл вальс «Вознесение листьев».

Осень напоминала дождь и тоже близилась к своему началу. В меру траурное произведение оказалось как нельзя более уместным в такой обстановке. Впрочем, понять, что именно играется, не представлялось никакой возможности. Звуки, издаваемые инструментом, складывались в какой-то сумбур, ничего не говорящий ни уму, ни сердцу людей, ещё не привыкших жить в обращённом времени. Да и играл распорядитель, надо признать, неважно. Единственное, что примиряло слушателей с его игрой, это искренность исполнения.

Однако внимание их было занято музыкой недолго. Едва распорядитель отыграл первые шестнадцать тактов, как лопаты могильщиков с деревянным стуком ударились о доски гроба. И тогда из ямы полетели комья земли: ровно восемь комьев, по числу непосредственных участников церемонии. Вслед за этим гроб со всеми предосторожностями был извлечён из ямы. Старший могильщик с необыкновенной ловкостью выбил из его крышки один за другим все гвозди и аккуратно совлёк её, положив рядом с гробом.

Дедушка Иннокентий был совсем как живой. Недолгое пребывание под землёй ничуть не повредило ему. Казалось даже, что он готов сию минуту встать из гроба, чтобы приступить к выполнению своих житейских обязанностей. Разумеется, ему и без того предстояло спустя некоторое время вернуться к жизни, но всё же видеть усопшего в хорошей сохранности было необычайно приятно.

Но чувства, одолевавшие родственников и друзей покойного, складывались противоречиво. Созерцающие мёртвое тело испытывали попеременно то скорбь, то умиротворение, не зная, на чём им остановиться. Положение обязывало грустить, но просветлённое сознание упорно рисовало картины грядущей мировой гармонии, в которых места для подлинной смерти не предвиделось. И общее настроение у стоящих над гробом было неопределённым.

Калейдоскоп в руках фокусника вёл себя капризно.

Но равновесие установилось быстрее, чем можно было ожидать. Церемония прощания длилась недолго. В эти минуты сознание могильщиков работало отчётливо. Не сговариваясь, они отошли в сторону, испытывая острую необходимость совершить известный ритуал возлияния. Когда наконец тщательно запечатанная бутылка была спрятана в портфель, старший могильщик недовольно покосился на столпившихся у гроба людей и вполголоса – кладбище всё же – сказал:

– Господа хорошие, попрощайтесь с покойным, так, что ли?

Вот тут-то распорядитель и доиграл своё непонятное произведение. Прозвучала аляповатая кода, и музыка резко оборвалась. Молниеносно протрезвевшие могильщики накрыли гроб крышкой и унесли его в катафалк, куда тут же переместились и все остальные. И процессия тронулась в обратный путь.

А посреди кладбища осталась зиять глубокая яма: могильщики не позаботились о том, чтобы уничтожить следы своей работы.

Всё закончилось в доме Скороходовых, где с дедушкой Иннокентием попрощались вторично. Правда, теперь тело не пришлось извлекать из могилы, и поэтому прощание прошло не так драматично, как этого можно было ожидать. Все поняли, что на этот раз обошлось, и в конце церемонии вздохнули свободно. Новые веяния захватили осторожных людей: время понемногу брало своё.

А на Скороходовых нашло временное затмение. Они суетились, сновали туда-сюда, порывались куда-то идти и что-то предпринимать, но никто из них не мог толком объяснить, чего он хочет. Да и спросить их об этом было некому. Впрочем, длилось это состояние недолго. Скороходовы поняли, что жизнь их определена окончательно, и сладости эта мысль оказалась необычайной. О том, что всё было определено без их участия и прежде, никто из них даже и не подумал. Страстотерпцы приобрели первый опыт забвения и наслаждались, поверив, что теперь-то уж их жизнь точно наладилась.

Тем не менее забот оставалось немало. Перед Скороходовыми встала необходимость как следует подготовиться к похоронам и поминкам дедушки Иннокентия. Погода стояла тёплая, покойник напоминал о себе подозрительным запахом, и тянуть с устройством этих дел вовсе не следовало. Папа Ксаверий взял на себя получение свидетельства о смерти и хлопоты, связанные с похоронами, а на маму Брунгильду и бабушку Элеонору возложил всю работу по хозяйству.

В сущности, эта работа свелась к тому, чтобы извлечь из поминальных яств все необходимые ингредиенты и придать им их первоначальный вид. Но так как подобные вещи не поддаются никакому описанию, то и задерживаться на них мы не будем. Единственное, о чём стоит рассказать, это о посещении продуктовой лавки.

Это произошло следующим образом. Мама Брунгильда и бабушка Элеонора вышли из дома, захватив с собой несколько вместительных сумок, до отказа набитых свёртками со всякой всячиной… Однако нужно сказать и о доме Скороходовых. Располагался он в благоустроенной части города, затерявшись среди множества таких же домов, построенных ещё в стародавние времена. Было в нём два этажа, увенчанных мансардой, некоторое количество окон и терраса со ступеньками. Вход в дом находился во дворе, и всякий, кто выходил на террасу, мог любоваться видами ухоженной природы. Виды были такие: увитая плющом летняя беседка, площадка для детских игр, подстриженный газон, цветник и небольшой яблоневый сад, за которым когда-то ухаживал покойный дедушка Иннокентий. Что же касается стороны дома, обращённой на улицу, то она не привлекала внимания ничем, кроме калитки в деревянной ограде, резных оконных наличников и потрескавшихся от времени стен, выкрашенных в тёмно-зелёный цвет. Но Скороходовых устраивал неказистый вид дома. Они желали, чтобы никто не интересовался тем, как они живут, и, по возможности, не знал о самом факте их существования.

Чтобы покинуть двор дома, требовалось всего-навсего пройти через притворённую для вида калитку. Мама Брунгильда и бабушка Элеонора так и поступили – и очутились на шумной улице, где до них, если говорить по совести, никому не было дела. Улица значительно поюнела с тех пор, как вышло постановление городской управы. В воздухе витал тонкий аромат свежих яблок. По всему городу гуляла барственная осень, и в осевших на заборах каплях будущего дождя досужий созерцатель мог бы разглядеть все цвета радуги, столь редкой в эту пору. Впрочем, не за горами было лето. Люди, наполнявшие улицу, тоже казались выкрашенными во все цвета радуги. Жизнь, до сих пор просто кипевшая, теперь клокотала с необычайной силой. И то, что происходило на улице, достойно отдельного описания.

Вот с триумфом промчалась команда пожарной охраны, возвращающаяся с пожара, который ценой неимоверных усилий удалось кое-как воспламенить. Прокатил частный экипаж с важными седоками. Во множестве проезжали и извозчики, обслуживающие более мелкую публику. Повсюду сновали мальчишки-газетчики, за жалкие гроши скупающие у доверчивых прохожих свежие газеты. По деревянным тротуарам бесцельно бродили, водя за собой маленьких детей, толстые няни; они косноязычно сквернословили и отбирали у своих питомцев полагающиеся им лакомства. Безо всякой цели, позабыв обычные хлопоты, уходили из учреждений мелкие чиновники. Проделывали свой моцион почтенные господа с окладистыми бородами, иногда в сопровождении дам бальзаковского возраста, без умолку тараторящих на забавном современном наречии. Попадались и сосредоточенные студенты, потерявшие всякое представление о том, что им удалось уяснить накануне. Целыми толпами направлялись в трактиры мещане, жаждущие трезвости. Гуляли, в одиночестве и парами, старые девы, которых с каждым часом всё меньше волновала их никчёмная жизнь. Шумели не менее нахальные, чем газетчики, торговки жареными пирожками; они тоже собирали свою жатву. У стен домов в вызывающих позах стояли не помнящие срама блудницы. Бодрые чистильщики сапог держались наготове, чтобы привести обувь уважаемых горожан в затрапезный вид. Кроме всех перечисленных, улицу наполняли также многочисленные точильщики, лудильщики и прочий мастеровой люд, вносящий посильную лепту в нелепую ярмарку жизни. И, конечно, нужно упомянуть ещё и о праздношатающихся балагурах с гармонью через плечо, молодеющих старухах и тороватых нищих в окружении беспокойный собак, кошек и воробьёв. Жизнь в обращённом времени оказалась не менее разнообразной, чем жизнь прежняя, и силы в ней заключались поистине великие.

Покинувшие дом мама Брунгильда и бабушка Элеонора ещё не успели освоиться с жизнью в её новом качестве, однако решили, что улица по-прежнему заключает в себе всевозможные опасности. По этой причине они сразу же направились в продуктовую лавку. По счастью, это было недалеко.

Хозяина лавки звали просто: господин Твердохлебов. Он стоял за прилавком и рассеянно поигрывал костяшками на счётах. В глазах его светилось радушие.

– До свидания, любезная мама Брунгильда и не менее любезная бабушка Элеонора! – сказал лавочник с некоторым даже благоговением. – Я тешу себя надеждой, что не разочаровал вас, и снова жду вашего появления в моём скромном заведении!

– Это вам до свидания, господин Твердохлебов! – почти что в один голос проговорили мама Брунгильда и бабушка Элеонора. – Нет, благодарим вас, больше ничего не надо.

– Нет ли у вас каких-нибудь иных пожеланий? – эти слова господин Твердохлебов произнёс заискивающим тоном, но сейчас же переменился в лице.

Вездесущий приказчик не заставил себя долго ждать: он принял сумки с покупками из рук посетительниц и, проявив необычайную расторопность, разложил на прилавке многочисленные свёртки.

То, что произошло дальше, вызвало у господина Твердохлебова противоречивые чувства. Он знал о постановлении городской управы и не мог иметь ничего против. Но ему было морально тяжело сознавать, что он помимо своей воли открыл кассу, извлёк из неё целую пригоршню мелкой и крупной монеты и преподнёс это маленькое состояние маме Брунгильде. Господин Твердохлебов страдал в равной степени оттого, что пришлось расстаться с деньгами, и оттого, что понимал своё ничтожество. Он старался сохранять присутствие духа, но всё-таки очень переживал, и эти переживания отражались у него на лице.

– Стало быть, с вас приходится десять рублей семьдесят пять копеек, – сказал страдалец, повинуясь правилам игры.

– Сколько же мы вам должны, господин Твердохлебов? – спросила мама Брунгильда.

«Ах, она издевается!» – подумал хозяин лавки. Он понимал, что всё идёт как по писаному, но не находил в себе силы спокойно к этому отнестись.

Тут все беспокойства господина Твердохлебова как ножом отрезало, и расторопный приказчик принялся раскладывать свёртки с сырами, колбасами, осетровым балыком и тому подобной снедью по разным углам лавки.

А глаза лавочника загорелись огнём в предчувствии близкой поживы. Но тут же он изменился в лице; наваждение оставило его. И тогда, отвлёкшись от сиюминутных переживаний, он явственно ощутил, что всякое беспокойство по поводу заранее известных событий выглядит по меньшей мере неуместным.

Это его чувство передалось маме Брунгильде и бабушке Элеоноре.

– Господин Твердохлебов, довольны ли вы своей жизнью? – спросила мама Брунгильда.

Вопрос получился не в бровь, а в глаз.

– Я не знаю, что вам на это ответить, – развёл руками хозяин лавки. – Доходы мои и всегда были незначительны, а благодаря соизволению наших властей в последнее время и вовсе чёрт знает что происходит. Правда, видоизменённым образом я продолжаю пользоваться от щедрот своих клиентов, но разве теперь их можно назвать клиентами?

– Отчего же «соизволению»? – вкрадчиво поинтересовалась бабушка Элеонора. – Есть мнение, что всему причиной глубокий замысел природы. Так сказать, научная неизбежность. Нам это Аристарх Иванович очень хорошо разъяснил.

– Да, но чью выгоду преследует этот замысел? – шёпотом осведомился господин Твердохлебов. – Достоверно известно только то, что городская управа дала добро на его воплощение; но вот вопрос: кому это на руку?

– Он ничего не преследует, – строго поправила лавочника бабушка Элеонора. – Научные явления происходят автоматически. А человечество неизбежно идёт к своему счастью.

– Помилуйте, что это такое? – господин Твердохлебов побледнел. – Я уж не говорю о прямых убытках. Пусть так. Но пропала основа, смысл. Как благонамеренный предприниматель, я всегда имел своё целеполагание. Но вот совершается этакий реверанс, и меня вынуждают идти к какому-то, извините за выражение, счастью. Хотелось бы мне знать, что всё это значит и чьё это попустительство!

– Ваше «целеполагание» никуда не делось, просто теперь оно направлено в противоположную сторону, – со значением сказала бабушка Элеонора. – Как говорится, время – отсутствие денег. Но вы зря расстраиваетесь. Ничто не имеет привычки пропадать бесследно. Всё, что исчезло, в крайнем случае только распыляется.

Господин Твердохлебов насупился. Но тут за него вступилась мама Брунгильда.

– Ох уж эти нововведения! – сказала она, прижав руки к груди. – Да, я поддерживаю новые мысли, раз уж доказано, что без них не обойтись. Но зачем их так грубо проводить в жизнь, скажите на милость?

– Совершенно незачем, – согласился лавочник и решительным движением смешал костяшки на счётах. – Но наши власти часто действуют неосмотрительно и иногда даже опрометчиво.

– По-моему, вы преувеличиваете значение наших властей, – спокойно заметила бабушка Элеонора. – Они не сочиняли законов природы и поэтому не умеют их нарушать.

При слове «нарушать» у господина Твердохлебова затряслись щёки и живот. Когда же приступ смешливости прошёл, он вытер набежавшую из носа каплю и безапелляционно заявил:

– Власти умеют всё!

– Да, – согласилась бабушка Элеонора, – но только по праздникам и выборочно.

Лавочник уже было открыл рот, чтобы достойно возразить, но тут в лавку вошёл осанистый господин средних лет, именно из тех, что ходят в сопровождении дам бальзаковского возраста. Разговор, начавший приобретать фривольный оттенок, сразу увял, а господин Твердохлебов придал своему лицу подобострастное выражение.

– Итак, – сказал он будничным тоном, – я принимаю ваше подношение. Тут уж ничего не поделаешь. Зато теперь я буду есть, да, есть. То есть самым обыкновенным образом вкушать от ваших даров, – и лавочник любовно погладил почему-то оставшийся на прилавке свёрток с жареной курицей.

– Вот видите, какая ни есть, а перспектива, – подлила масла в огонь бабушка Элеонора.

Господин Твердохлебов не имел обыкновения ссориться со своими покупателями. Однако он сообразил, что те, с кем он разговаривает, ему больше никакие не покупатели. И неизвестно, чем бы мог закончиться этот знаменательный разговор, если бы вся сцена в лавке не осветилась новым светом.

Получилось так, что всё сказанное спорщиками оказалось моментально ими забыто.

– Здравствуйте, господин Твердохлебов! – сказали мама Брунгильда и бабушка Элеонора, и снова хором. – Вот мы и здесь и хотим засвидетельствовать вам своё почтение!

– Здравствуйте, любезная мама Брунгильда и не менее любезная бабушка Элеонора! – воскликнул господин Твердохлебов, от неожиданности чуть не смахнув счёты с прилавка. – Безмерно рад вас видеть в моём скромном заведении. Уповаю на то, что вы воспользуетесь его услугами, но не для удовлетворения моих притязаний, а единственно для вашей собственной радости и услады. Что вам будет угодно?

И велеречивый лавочник отпустил посетительниц с добром.

Освободившись от покупок, мама Брунгильда и бабушка Элеонора отправились в ближайшую церковь, чтобы помолиться за упокой дедушки Иннокентия. Бабушка Элеонора не отличалась набожностью, но зато уважала всякую обрядность. Что до мамы Брунгильды, то она всегда боялась неизвестно чего и считала, что следует использовать всякую возможность обезопасить себя и своих родственников на случай могущих выйти осложнений.

Мысль о том, что мир вокруг неё сказочно переменился, всё никак не помещалась в её воображении.

В церкви стоял полумрак. Солнца, проникающего через маленькие окна, хватало ровно на то, чтобы осветить алтарь, подиум для чтения священных текстов и хоры. Отражённый свет мягко ложился на стены со старинной росписью, образа и разномастную церковную утварь, создавая ощущение чего-то тёплого, душистого и домашнего. Обстановка церкви приятно поражала своей патриархальностью; из прихожан, правда, никого не было, если не считать древней старухи с крошечным мальчиком – они ставили свечку и тихо перешёптывались. Это почтенное занятие совершенно поглотило их, и они не заметили, как в церковь вошли мама Брунгильда и бабушка Элеонора.

Кстати случилось и отпевание. Певчие были явно не в настроении. Казалось даже, что они вовсе разучились петь: вместо музыки выходил сумбур наподобие кладбищенской игры на трубе. Хотя голоса и звучали мягко, но вкрадчивые вступления как бы издалека навевали тоску, а рубленые концы фраз били как камнем по голове. И вообще пение более всего напоминало бормотание меланхолика. Мама Брунгильда решила, что так и нужно: ей показалось, что эта музыка подчёркивает необычность новой жизни. Бабушка Элеонора рассудила по-другому. Ей подумалось, что искусство, всегда служившее для утешения души, в новой жизни не нужно, а нужен один только голый фарс. Как бы то ни было, обе слушательницы продолжали спокойно внимать пению до тех пор, пока оно внезапно не оборвалось.

Фарс и торжественность прекрасно сочетались, дополняя друг друга. И когда священник отец Феофилакт сошёл с подиума, чтобы облобызать двух одиноко стоящих посередине церкви женщин, те приняли оказанный им почёт как должное.

Священник сказал так:

– Саном облечён великим, а паче того причастен к состоянию душ и умов человеческих. Не праздного любопытства ради, но токмо для утоления ваших печалей превозмогу тяготы толкований подробных и разъясню вам всё, что только ни подлежит разъяснению. Томление вижу в вас великое. Посему спрашивайте, и будет вам отвечено! За сим остаюсь отец Феофилакт, усердный слуга Божий.

– Благодарствуем, батюшка! – промолвила бабушка Элеонора, кланяясь священнику. Мама Брунгильда из чувства солидарности последовала её примеру. – Коли так, ответьте мне вот на какой вопрос: не следует ли полагать обратное течение времени явлением вопиющим и ни в коем случае не угодным Богу?

– Труден вопрос ваш, но постараюсь ответить вам на него всемерно, – тут священник тоже зачем-то поклонился бабушке Элеоноре. – Юдоль мирская совокупно с естественными происшествиями из мира сугубой физики, как и всякое природное коловращение, – суть явления, идущие от Господа Бога нашего, и неугодными ему оказаться не могут. Что же касается обращения времени, то сему факту воспротивиться никак нельзя. Ежели настоящей весьма неопределённой субстанции так заблагорассудилось, то следует смиренно склонить головы, тем паче что оное обращение осуществилось с позволения властей верховных, а равно и при участии мужей, прежде того превзошедших науки велемудрые. Опричь сказанного, поведаю вам…

И отец Феофилакт пустился в океан рассуждений на тему превратностей жизненных. Он пересказал, следуя библейским канонам, чуть ли не всю историю рода человеческого от сотворения мира, подробно остановился на житии Иисуса Христа, коснулся его апостолов, вкратце изложил последующую историю христианской церкви и упомянул о возможном пришествии Антихриста. Сказав о нём несколько гневных слов, священник выразил уверенность в том, что его царство, благодаря новым веяниям, уже никогда не наступит, и персонально призвал бабушку Элеонору помолиться об этом Богу.

– Мы никогда прежде не молились и даже не знаем, как это делается, – огорчённо сказала мама Брунгильда.

Бабушка Элеонора плавно отстранила её.

– Зачем же молиться, если новые веяния? – просто спросила она священника.

– И этот ваш вопрос труден, – кротко сказал отец Феофилакт. – Однако ответствую. Многие есть силы, способные воспрепятствовать богоугодному течению событий. И среди прочих – одна, неназываемая, годная единственно на то, чтобы осенять её крестом священным. Дабы не свершилось непоправимое, отгоните её от себя, и пусть сие станет вашей лептой в общее дело движения к истинному Царству Божьему.

– Я всё поняла, – кивнула бабушка Элеонора. – Истинное Царство Божье по-вашему – это Иисус Христос, и мы все уверенно к нему приближаемся. Это правильно. Но я боюсь, что у нас и на этот раз ничего не получится.

– Отчего так… госпожа моя? – священник не решился сказать бабушке Элеоноре «дщерь».

– Это ясно, батюшка, – ответила бабушка Элеонора. – Существуют силы значительно опаснее нечистых, и молитвы от них не предусмотрено никакой. Верите ли, мы потеряли всякий страх перед будущим и в нас возобладала тяга к беспечности. Вскоре все мы успокоимся окончательно и забудем и думать о Христе, как и обо всём прочем. И забвение это будет слаще истинного Царства Божьего!

– Всякая благость – от Бога, – вежливо сказал отец Феофилакт. – Аминь!

Вывод был сомнителен, и собеседники остались им недовольны. Каждый из них стал думать, что бы ещё такого сказать значительного, но тут неожиданно в церковь вошли новые люди. Священник потерял интерес к разговору и занялся своими прямыми обязанностями. А мама Брунгильда и бабушка Элеонора принялись внимательно рассматривать друг друга.

– Я не поняла ничего из того, что услышала, бабушка Элеонора, – так сказала мама Брунгильда.

– И не надо, мама Брунгильда, и забудь, – так ответила ей бабушка Элеонора.

И тут обе они почувствовали, как время немножечко ускорило свой ход.

– Знаете ли вы новость? – встретил на пороге дома обеих родственниц папа Ксаверий. – Нет, вы не знаете новости! У Богоявленских сын родился, Платоном озаглавили.

– Ну так, стало быть, гора с плеч, – сказала бабушка Элеонора.

– Прекрасно. – Мама Брунгильда сощурившись посмотрела на папу Ксаверия. Подумав немного, она спросила: – Кто же в таком случае у нас теперь Аннушка? Роженица, правильно?

– Правильно, роженица, только в своеобразном положении, – сказал папа Ксаверий, почесав правой рукой левую щёку.

– Оно со временем сойдёт на нет, – заметила бабушка Элеонора. – Впрочем, всё своеобразное со временем перестаёт быть таковым.

Радости Скороходовых не было предела. Даже сын Григорий, который в это время играл у себя в комнате на миниатюрном органе, оборвал игру, выбежал в гостиную и сделал несколько умопомрачительных па. Дочь Ариадна смотрела на него осуждающе. Она-то на органе не играла, а напротив, старательно готовила уроки, с тем чтобы после, уже в школе, выслушать их и хорошенько забыть. Но так как против плясок в гостиной никто из взрослых не возражал, то она, подумав, взяла из вазы на столе надкушенное яблоко и молча удалилась к себе в комнату.

Ни с того ни с сего папе Ксаверию представилось, что радость их преждевременна. Он задумался над тем, почему всё складывается так, как оно складывается. Если бы он мог в это мгновение охватить одним взглядом всю жизнь, то не стал бы задавать себе такого вопроса. Но время просветления ещё не пришло, и папа Ксаверий впал в озабоченность.

– Повеселились – и будет, – заключил он, неодобрительно посмотрев на маму Брунгильду и бабушку Элеонору. – Но одного я никак не возьму в толк: где это вы столько времени пропадали?

– Мы не помним! – был ему честный ответ.

– Это бывает, – сочувственно сказал папа Ксаверий. – Я вам расскажу один случай из моей жизни. Всего несколько минут назад я пытался вспомнить какую-то вещь, но потом засомневался, была ли вообще такая вещь или мне это только так показалось. Ведь если чего-нибудь не было, то и вспоминать об этом не стоит, не правда ли?

– Если что-нибудь серьёзно беспокоит, то лучше окончательно выбросить это из головы, – высказала своё мнение мама Брунгильда.

– Ты это сейчас о чём? – папа Ксаверий странно посмотрел на маму Брунгильду.

– Я сию минуту собираюсь на кухню: у меня возникла идея приготовить телячьи отбивные, – как ни в чём не бывало сказала мама Брунгильда.

– Можешь поступать как знаешь, – вздохнул папа Ксаверий. – Я твёрдо знаю одно: я должен получить свидетельство о смерти дедушки Иннокентия.

Тут все и разошлись по своим комнатам.

Кто и чем после этого занялся, не имеет значения. Если говорить о маме Брунгильде, то она предприняла попытку читать нравоучительный роман. У неё получилось. Чтение, правда, было начато с конца, но очень быстро выяснилось, что на содержание книги это никак не влияет. Остальные тоже взялись за свои дела, что называется, с чёрного хода, и тоже успешно.

А что до папы Ксаверия, то у него слова не расходились с делом. Он посетил паспортный стол и выправил там документ, подтверждающий факт кончины дедушки Иннокентия. Не обошлось и без небольшой сцены со столоначальником, господином Чистяковым. Прибегая к иносказаниям, этот человек решительно осудил действия городских властей и подкрепил вынесенное им суждение поговоркой:

– Левая рука не знает, что делает правая!

– Как это вы в точку сказали! – восхитился папа Ксаверий, по очереди посмотрев на свои руки.

Тем временем оставшиеся в доме Скороходовы собрались в спальне дедушки Иннокентия, которую тот не покидал с самых своих похорон. Он лежал в позе отдыхающего мыслителя, словно вылепленный из воска. Ему всё было одинаково хорошо. На окне колыхались занавески, на тумбочке у изголовья кровати красовался ухоженный цветок в горшке, у входа в спальню стояли потёртые тапочки, и вся комната блистала чистотой. Четыре человека, расположившиеся вокруг кровати, находились в состоянии сумрачного ожидания. Бабушка Элеонора то и дело трогала покойника за руку, чтобы убедиться, что она понемногу начинает теплеть.

– Тсс-с-с! – осадила мама Брунгильда папу Ксаверия, когда тот, появившись в прихожей, громко хлопнул дверью. – Не шуми, это не увеличивает количество удовлетворения в мире.

Папа Ксаверий проникся торжественностью минуты.

– Он уже умирает, – шёпотом сказала бабушка Элеонора.

– Этого следовало ожидать, – тоже шёпотом ответил папа Ксаверий.

Смерть была неотвратима, и все с интересом ожидали её, пытаясь себе представить, как именно она произойдёт. Один только папа Ксаверий продолжал пребывать в апатии и, кажется, не собирался её покидать. Мама Брунгильда и бабушка Элеонора прониклись торжественностью минуты. Дочь Ариадна ничему не удивлялась, полагая, что всё исходящее от взрослых разумно. А сын Григорий попросту предвкушал смерть дедушки Иннокентия, как зрители в цирке предвкушают какой-нибудь залихватский фокус.

И случилось так, что до слуха сидящих в спальне дедушки Иннокентия донёсся хриплый, надсадный звук бьющих в гостиной часов. Сколько раз они пробили, никто толком не разобрал. Мама Брунгильда встрепенулась и выбежала в гостиную, чтобы рассмотреть точное время. Но проникающие в гостиную лучи солнца, отражаясь от зеркальной поверхности циферблата, ослепляли маму Брунгильду, и её предприятие не увенчалось успехом.

Папа Ксаверий взял руку дедушки Иннокентия. Она была совершенно тёплая.

– Нынче соседи Кулаковы собрали у себя в саду целую прорву груш, – неожиданно сказал сын Григорий, колупая при этом в носу.

Дедушка Иннокентий умер.

Горе Скороходовых вспыхнуло, как застенчивая девушка, и погасло. В душе у каждого из присутствующих при сцене смерти осталось лишь маленькое чувство недоумения. К нему примешивались накопившаяся усталость и настоящее удовлетворение от сознания того, что выполнена некая трудная, но важная работа. И вместе с этим Скороходовы явственно ощутили, что избавление от одолевающих их тягот не за горами.

Но и эти ощущения длились недолго. Уже спустя несколько минут все перестали понимать, какое именно событие только что произошло на их глазах. Сидящие у кровати дедушки Иннокентия смотрели невидящими глазами в одну точку и молчали, прислушиваясь к тяжёлому, хриплому дыханию умирающего.

– Я, пожалуй, приготовлю клюквенный отвар, – вдруг озабоченно произнесла бабушка Элеонора.

Откровенно говоря, эта мера уже ничем не могла помочь.

– Он бредит, – жалостливо сказала мама Брунгильда, глядя на дедушку Иннокентия.

– Он больше не будет бредить, – отозвался папа Ксаверий.

Калейдоскоп в руках фокусника пришёл в движение. Скороходовы вспомнили новые порядки и пришли в удручённое состояние духа. Прошлое не предвещало ничего хорошего. Дедушку Иннокентия ожидала неприятность, сулящая ему гибель. Папе Ксаверию предстояло лишиться службы. Мама Брунгильда готовилась ему изменить. Сын Григорий уверенно катился по наклонной плоскости. Картина, таким образом, выходила отвратительная, и Скороходовы уже начинали мысленно жалеть, что не могут пойти на попятную. Им хотелось забвения, но они желали, чтобы это забвение пришло к ним сию же минуту.

– Трудно всё это, – мама Брунгильда высказала вслух то, о чём подумали все сидящие у кровати дедушки Иннокентия.

– Трудно, – согласился папа Ксаверий. – А самое главное заключается в том, что ничего нельзя поделать.

– Подумайте, что мог бы сказать в такой ситуации Аристарх Иванович, – урезонила скептиков бабушка Элеонора. – Мы не можем ничего поделать, когда не знаем своего будущего. Мы также не можем ничего поделать, когда абсолютно точно знаем своё будущее. Но в последнем случае наша совесть чиста. Поэтому не нужно лишний раз огорчаться.

– Можем ли мы не огорчаться, если мы не можем ничего поделать? – задал философский вопрос папа Ксаверий.

– По крайней мере, мы можем наблюдать за тем, что с нами происходит, – возразила бабушка Элеонора. – Разве этого мало?

– Это состояние ума, а не дел, – вяло сказал папа Ксаверий.

– Состояние ума – это и есть состояние дел! – ответила ему на это бабушка Элеонора.

Однако умозаключения Скороходовых никак не могли повлиять на сверхъестественный ход событий. Семья продолжала жить своей необычной жизнью, попеременно разбредаясь и собираясь в кучу. В скором времени сын Григорий помрачнел, стал груб и научился прекословить маме Брунгильде и папе Ксаверию, задираясь по самому ничтожному поводу. И вот настал час провинности. Все, кроме сына Григория, были в сборе. Неожиданно в прихожей раздался стук входной двери и послышалось чьё-то тягучее бормотание. Скороходовы выглянули из гостиной и поняли, что послужило причиной шума. В полутьме прихожей, на пороге, с понурым видом стол сын Григорий, а на плече у него лежала заскорузлая рука толстого околоточного надзирателя.

Папа Ксаверий зажёг электричество.

– Я, господа хорошие, тридцать лет состою на службе и кое-какое понятие имею, – раздался в прихожей хриплый бас. – По всему видать, что малый хороший, а коли так, то не вижу надобности раздувать историю. Честь имею кланяться! – и околоточный надзиратель расправил пышные усы и щёлкнул каблуками.

Папа Ксаверий кошачьими движениями приблизился к внезапному посетителю и неловко притиснулся к нему боком, как в трамвае; при этом раздался тихий бумажный хруст.

Околоточный надзиратель только переводил тяжёлый маслянистый взгляд с одного члена семьи на другого.

– Дело ясное, господин Древалёв, – сказал папа Ксаверий, возвратившись на своё место. – Но ведь нужно снизойти и к летам ребёнка, и к месту, которое занимает наша семья в обществе. Не так ли?

Мама Брунгильда была близка к обмороку, и ей с каждой секундой становилось всё лучше и лучше. Последовала ожесточённая перепалка с представителем власти, в ходе которой её участники постепенно перестали понимать, в чём же, собственно, заключается дело, пока наконец привязчивый околоточный надзиратель не надел фуражку с околышем и не сказал зычным голосом:

– Здравствуйте, господа хорошие. Вот, говорят, ваш сыночек собственной персоной. Благонамеренные люди – и пожалуйте, такой кунштик. Даже объясняться неловко. А что до моей личности, то зовут меня господин Древалёв. Будем знакомы. Как ваше здоровье?

Околоточный надзиратель держался вежливо, но не отличался умом и был лишён чувства современности. Он принадлежал к натурам, не слишком интересовавшимся событиями, которые происходили за пределами их собственного замкнутого мира. Скороходовы почувствовали это и взывать к самосознанию стража порядка не стали. Таким образом, основательного объяснения не получилось. Господин Древалёв просто взял да и увёл непутёвого сына Григория в полицейский участок.

А тому всё было – хоть трава не расти.

– Я очень люблю шоколадные конфеты, – самозабвенно объяснял по дороге сын Григорий своему провожатому. – А вы папе Ксаверию ничего не говорите, ладно? Всё равно он меня пороть не станет. У нас вся семья такая – у-у-ух! – оторви да брось. Я играю на миниатюрном органе и собираю марки с видами на море. Вы купались когда-нибудь в море? А ещё бывают яхты. Я ни разу в жизни не катался на яхте, только смотрел в журнале, как катаются; а вообще мне больше нравится велосипед, на нём кошек пугать хорошо. Я не знаю, что вам ещё рассказать. Дедушка Иннокентий болеет горячкой. Вы кто?

– Ничем не могу помочь, – угрюмо пробурчал господин Древалёв. Привыкнув иметь дело со взрослыми грубиянами, он не умел ставить себя в разговоре с детьми и по-настоящему страдал.

В полицейском участке их принял участковый пристав господин Ильичёв. Он не стал много разговаривать, а только выдал господину Древалёву короткое напутствие:

– Идите и устройте всё в лучшем виде!

И сын Григорий был помещён в закуток для мелких мошенников, уличных бузотёров и непорядочных девиц. Закуток выглядел мрачно и занимал едва ли не половину комнаты. Оставшаяся её половина имела служебное назначение: в ней располагались несгораемый шкаф, отведённая под картотеку полка о четырёх десятках ячеек, другая полка, предназначенная для разнообразных полицейских аксессуаров, несколько стульев казённого вида и приземистый стол, служивший участковому приставу рабочим местом.

И теперь господин Ильичёв как раз сидел за этим столом и вёл задушевный разговор с пойманным за руку карманным вором по прозвищу Феня Глаз.

Феня Глаз долго выводил неуклюжую подпись в протоколе допроса. Чернила расплывались и таяли под его пером. На столе, справа от него, лежала внушительная груда всякого добра – вещей, которые обычно носят во внутренних карманах пиджаков почтенные господа.

– Соблаговолите приложить руку, – скучным голосом сказал господин Ильичёв.

Вор откинулся на спинку стула и насмешливо посмотрел на полицейского чина.

– Я человек идейный, я воровство понимаю, – сказал возмутитель общественного спокойствия. – И мне безразличны все ваши пертурбации. Время, его хоть наизнанку выверни, хоть с маслом скушай, всё одно выйдет. Хотите – соглашайтесь, не хотите – как вам угодно, но мне недосуг здесь долго околачиваться, меня мамаша ждёт… Однако, вот чёртово соображение, я то и дело перестаю понимать, что со мной такое творится. Вы, часом, сами… не того? Ну да это не суть важно. Впрочем, у меня есть такое предчувствие, что вы меня сейчас отпустите на все четыре стороны. Ну так что, правильно я говорю?

С этими словами Феня Глаз позволил господину Древалёву, на некоторое время отвлёкшемуся от сына Григория, ощупать карманы и разложить по ним лежащие на столе вещи.

Завзятый вор, Феня Глаз в рассуждении недальновидности был подобен околоточному надзирателю и не подозревал, что всю оставшуюся жизнь ему придётся посвятить благотворительности. Подчиняясь этому внутреннему установлению, он прямо из полицейского участка направился на главную улицу города, где в течение целого часа незаметно для посторонних глаз подкладывал в карманы беспечным зевакам всякие ценные предметы – начиная с самопишущих перьев и заканчивая золотыми брегетами. В конце концов тяга к чужому имуществу овладела им в такой степени, что он бросил своё малопочтенное занятие и, как был, налегке, отправился в гости к хорошо известной в сомнительных кругах кафешантанной певице Сонечке, надеясь найти у неё утешение.

В полицейском участке воцарилась скука. Сын Григорий сидел в закутке и слушал, как участковый пристав выговаривал околоточному надзирателю. Отповедь выходила длинной и полной глубокомыслия.

– Не возьмите себе в голову, что я говорю вам всё это для собственного удовольствия, – закончил свою речь участковый пристав. – Господин Древалёв, вы вообще отдаёте себе отчёт в том, что происходит?

– Никак нет-с! – бодро рапортовал околоточный надзиратель.

– Это заметно. Между тем публика в городе настроена благодушно. Случаи бесчинств в общественных местах по-прежнему имеют место. Однако в результате массового, так сказать, попрания личного достоинства наших горожан их благосостояние возросло неимоверно. Извольте видеть. По донесениям моих агентов, за время, прошедшее с момента постановления городской управы, населению города было подсунуто всякого добра в общей сложности на сумму в несколько тысяч рублей, и это, заметьте, ещё не считая копеек! – тут господин Ильичёв поднял вверх указательный палец. – Вы понимаете, что это означает?

– Да-с, имеем наше полное разумение! – с готовностью ответил околоточный надзиратель.

– Нет, вы, очевидно, ничего не понимаете, – махнул рукой участковый пристав. – А между тем дело идёт к тому, что мы с вами в скором времени останемся без работы. Впрочем, уже и сейчас ничего интересного не наблюдается. Да, вот оно как. Ну а теперь идите, пейте водку.

От околоточного надзирателя, действительно, шёл сильный запах.

– Слушаюсь! – гаркнул он изо всей мочи.

– Нет, не «слушаюсь», а отведите сорванца на место преступления и ступайте в кабак. Всё равно ничего лучше не придумаете, – господин Ильичёв сделал брезгливый жест рукой. – Только спросите этого малолетнего негодяя, что он собирается делать дальше.

Дремучий господин Древалёв понял эти слова по-своему и, вызволив сына Григория из неволи, хмуро спросил его:

– Как ты дошёл до жизни такой, друг ситный?

– Нужно ли говорить, что я больше не буду? – сын Григорий лучезарно посмотрел на своего притеснителя.

– Шагом марш! – приказал околоточный надзиратель.

И они оба переместились в кондитерскую лавку, где господин Древалёв препоручил сына Григория приказчику, подождал, пока юный злоумышленник положит конфету на место, и, утомлённый сверх всякой меры, отправился в трактир, чтобы поклониться зелёному змию. Но сделал он это не по приказанию, которое, кстати сказать, начисто выветрилось у него из головы, а по внутренней наклонности.

В голове у сына Григория тоже было хоть шаром покати, но дорогу домой он всё же нашёл. С победным видом посмотрел он на бабушку Элеонору и дочь Ариадну, встретивших его у калитки. Папа Ксаверий и мама Брунгильда находились в это время внутри дома и готовились к выяснению отношений.

– Дочь Ариадна, все дети как дети, одна ты безгрешна, – бабушка Элеонора укоризненно погладила дочь Ариадну по головке. – Прояви уже себя и ты чем-нибудь!

– Я бесцветна, как эдельвейс; не мешай мне, бабушка Элеонора! – нежно пропела дочь Ариадна. – Время инвариантно, и в новой жизни я буду бездействовать точно так же, как и в прежней.

– Это хорошо, что ты так говоришь! – сказала бабушка Элеонора и ушла в дом.

– Не стой и ты у меня на пути, дочь Ариадна! – промолвил сын Григорий – и тоже направился в сторону террасы.

Во дворе дома стало пусто.

А положение в семье Скороходовых стало неопределённым. Дедушка Иннокентий лежал в беспамятстве и поминутно бредил. Иногда он открывал глаза и пытался что-то сказать, и тогда ему давали горячее питьё. Мама Брунгильда не успевала менять компрессы и ставить градусники, но вскоре эта надобность отпала. Больному с каждым часом становилось всё лучше, и выздоровление можно было предвидеть.

И когда опасность миновала, кое-кому понадобился новый повод для беспокойства. Дело в том, что маму Брунгильду стал чрезмерно раздражать папа Ксаверий. А папа Ксаверий начал чувствовать то же самое по отношению к маме Брунгильде. Вместе же они испытывали потребность в семейной ссоре, и ссора приключилась.

Мама Брунгильда сидела в гостиной за столом и плакала. Папа Ксаверий ходил вокруг стола и морщился.

– Я всегда знал, что этим кончится! – сказал он, устроив так, чтобы последнее слово оказалось за ним.

Слова эти произвели на маму Брунгильду непередаваемое впечатление. Она вспомнила, что мир вокруг неё изменился, и от этого одного скандальный разговор получился иным, нежели это было предусмотрено постановлением городской управы.

– А чем ещё это должно было кончиться? – преодолевая рыдания, проговорила мама Брунгильда. – Папа Ксаверий, ты… ты… Нет, я не подберу нужного слова. Ты – сфинкс, вот ты кто! Одним словом, бессердечное изваяние.

– Разве оттого ты возлюбила дальнего своего, коего не было заповедано любить? – спросил папа Ксаверий. – Нет, в тебе всего лишь заговорила праздность.

– Я жить хочу! – крикнула мама Брунгильда. – Отчего мне недоступно счастье?!

– Мне непонятны твои слова, – папа Ксаверий деланно зевнул. – С некоторых пор всё, что происходит вокруг нас, в корне хорошо. Наслаждайся!

– Ах, ты неисправимый эгоист! Ладно, пусть будет по-твоему. Доволен? А мне всё же не хорошо, нет, не хорошо! – мама Брунгильда закатила глаза, полные слёз, и затарантила руками. – И мне нет никакого дела до вашей пасмурной логики!

– Ну что же, – огорчённо пожал плечами папа Ксаверий, – в конце концов, тебе лучше знать, хорошо тебе или нет.

– Я ещё и сама не поняла, – сказала мама Брунгильда, вытирая слёзы. – Но одно я знаю наверняка: этот человек дьявольски прекрасен!

– Вот я никак и не возьму в толк: что он такое? – папа Ксаверий придал своему лицу простодушное выражение.

– О, он настоящий талант и мужчина! – мама Брунгильда судорожно стиснула руки. – А вовсе не в тапках на босу ногу и с заплесневелой газетой в руках!

– Почему непременно заплесневелой? – задумчиво сказал папа Ксаверий. Потом он осмыслил произнесённую фразу целиком и возразил так: – Если он настолько одарён, зачем он вызвался аккомпанировать обыкновенной костюмерше? Это комично. Впрочем, истинная причина его интереса к тебе теперь ясна.

– И ты ещё позволяешь себе усомниться в его таланте?! – горестно воскликнула мама Брунгильда, пропустив мимо ушей обидные слова. – Да знаешь ли ты, что, когда он играет, публика намертво прирастает к сиденьям? Женщины становятся мужественнее, а сердца мужчин исполняются кротостью и милосердием. Даже мухи замирают от его музыки! А инструмент сливается с ним в единое целое: клавиши превращаются в продолжение его пальцев, корпус повторяет очертания его прекрасного тела, а струны – это струны его души! Он божествен!

– Хорошо, – согласился папа Ксаверий. – Но разве божественное нуждается в улучшении? И разве тебе дозволено вмешиваться в его отношения с Богом?

– Как это гадко! – гордо подняла голову мама Брунгильда. – Моё призвание – петь. И до тех пор, пока я перешиваю костюмы в театре, я буду несчастна.

– Да, ты будешь несчастна, потому что это твоё призвание, – пожал плечами папа Ксаверий.

– А ты? Разве ты можешь что-нибудь? У тебя и службы никакой нет, – мама Брунгильда думала сразить папу Ксаверия этим козырем наповал.

– Нет, но я пойду и уволюсь! – уверенно заявил папа Ксаверий. – И буду служить! И не кем-нибудь, а страховым агентом! Вот оно что.

– Не ты один такой воинственный, папа Ксаверий! – надменно сказала мама Брунгильда. – Очень скоро я стану тебе неверна, и тогда всё пойдёт по-прежнему!

Папа Ксаверий задумался. «В самом деле, с чего это я так разволновался?» – пришёл ему в голову вопрос.

– Вот после и поговорим, – спокойно сказал он и, подумав, добавил: – Нет, после мы ни о чём таком с тобой разговаривать не будем.

– Впрочем, я не хочу плакать, – сказала мама Брунгильда, чувствуя, как её глаза стремительно высыхают. – Значит, тебя уволили со службы? Да? И ты так просто мне об этом говоришь?

– Поздравляю тебя, мама Брунгильда, я больше не страховой агент! – наконец сообщил папа Ксаверий и, покачиваясь от сильной головной боли, вышел из гостиной.

Голова болела чем дальше, тем сильнее. В этом состоянии папа Ксаверий решил посетить учреждение, в котором служил, наперёд зная, что ничего хорошего там его не ожидает. Всё получилось так, как и предполагалось. Начальник страхового агентства господин Филонов, не говоря худого слова, поманил своего подчинённого пальцем и указал на вывешенный для всеобщего обозрения приказ об увольнении папы Ксаверия «за пренебрежение служебными обязанностями в пьяном виде». Так и было сказано.

– Sic transit gloria mundi! – определил на прощание умный господин Филонов, выдавая уволенному папе Ксаверию служебное удостоверение.

Папа Ксаверий не понял из сказанного ни одного слова, но это его нисколько не смутило. Став признанным членом общества, он прижал к груди свой мандат и ушёл в неизвестном направлении. Голова его раскалывалась на части, и сам он продрог, как перелётная птица, потому что осень не щадит даже перелётных птиц. Незадачливый страховой агент долгое время ходил по улицам города, пока наконец не свернул в какой-то заброшенный переулок. Там он заглянул в первую попавшуюся подворотню, вышел с другого конца и неожиданно оказался посреди весьма ухоженного двора, засаженного акацией. Разглядев притаившуюся между кустами скамеечку, он безо всякого смысла улыбнулся, подошёл к ней, кулём опустился на плотно пригнанные друг к другу доски, растянулся на них и тотчас же заснул.

Сны его были трудны. Предвкушение небытия смешалось в них с озабоченностью тем, что происходит в городе Промозглые Матюши. Во сне папа Ксаверий попеременно испытывал попеременно то радость, то беспокойство; при этом ум его оставался настолько ясным, что он мог решать несложные арифметические задачи, да только ему этого не хотелось. Тогда он принялся размышлять об отживающем прошлом и подивился, как это всё теперь получается, буквально по струнке. Затем он попробовал мечтать, как они все заживут, когда закончится эта кутерьма; но тут его воображение оказалось бессильно, и он только мысленно развёл руками. Грядущее забвение рисовалось ему в виде некоего гигантского карнавала, весёлого, но беспорядочного. И, сообразив, что разобрать в этой мешанине ему всё равно ничего не удастся, папа Ксаверий охладел к своим сновидениям.

Когда он успокоился окончательно, сон незаметно угас и пришло беспамятство. Сколько времени оно продолжалось, неизвестно. Но вот папа Ксаверий очнулся, с трудом поднялся на ноги и, шатаясь, отправился в путешествие по городу, стараясь при этом отыскать дорогу домой. Это был нелёгкий труд, несмотря на то, что настроение мало-помалу поднималось. В одно прекрасное мгновение ему даже показалось, будто город со всеми его улицами, домами, тротуарами, фонарями и вывесками восстал против него, желая сжить со свету. Мысль об этом почему-то чрезвычайно развеселила папу Ксаверия. Но, как бы то ни было, всё окончилось благополучно, и неутомимый скиталец отыскал правильный путь. Во двор дома он вошёл уже в самом радужном расположении духа.

Дома никого не оказалось, и папа Ксаверий целый час провёл в одиночестве, понемногу наполняя перцовой настойкой извлечённую из чулана бутылку. И когда эта работа была выполнена, он понял, что совершил ошибку.

Страшное горе навалилось на него.

Он стал бродить по дому, по очереди заходя во все комнаты, и не замечал, как вокруг него постепенно скапливаются домочадцы. Вернулась из школы дочь Ариадна, объявились заплаканная мама Брунгильда и не потерявшая распорядительности бабушка Элеонора, и, позже всех, прибежал с улицы сын Григорий, сразу же принявшийся бессмысленно перекладывать из альбома в альбом почтовые марки. Другие тоже пытались себя чем-нибудь занять, но из этого ничего не получалось. Скороходовым было невмоготу.

Кончилось это тем, что в дом нагрянул доктор Хобуа. Ничего утешительного про здоровье дедушки Иннокентия он не сказал, а только высморкался в батистовый платок и покачал крупной головой с фиолетовыми ушами.

– Memento mori! – изрёк он при этом со всей важностью, на какую только был способен.

«Он подражает господину Филонову», – подумал папа Ксаверий. Остальные же застыли в недоумении, боясь уточнений.

И тогда спальня озарилась невидимым для простодушного взгляда мягким светом.

А дочь Ариадна, не подозревающая никакого подвоха, тронула эскулапа за руку и спросила:

– Доктор, значит ли сказанное вами, что дедушка Иннокентий, как и все мы, подчиняется законам обращённого времени?

– Слушай меня, дочь Ариадна, и внимай, насколько тебе позволяют твои юные способности, – доктор Хобуа старался придать своим словам как можно больше значительности. – Когда-то мы, представители славной корпорации лекарей, были всесильны и могли продлить или укоротить человеческую жизнь, смотря по желанию пациента. Но с недавних пор дела наши складываются неважно. Нас всего лишь ставят перед фактом человеческой смерти, после чего пациенту остаётся только жить дальше, вплоть до своего появления на свет, и поделать с этим ничего нельзя. Не могу утверждать, что дедушка Иннокентий составляет исключение из общего правила, однако чудеса иногда всё же случаются. Понимаешь ли ты меня?

– Доктор, зачем вы сказали так много слов? – дочь Ариадна доверчиво посмотрела в глаза целителю. – Мы все хотим только, чтобы дедушка Иннокентий оставался живым и невредимым.

– Ни за что в этом мире нельзя поручиться, – уклончиво ответил доктор Хобуа – и больше не произнёс ни слова.

Но и этот ответ был для дочери Ариадны как вода на мельницу её убеждений.

Со страхом ожидаемый вердикт был выслушан и тут же вычеркнут из памяти. Доктор Хобуа навсегда исчез из жизни Скороходовых. Дедушка Иннокентий постепенно начал приходить в себя. Недомогание его перестало возбуждать в родственниках какое-либо беспокойство, воспринимаясь буднично, как дождь. Только мама Брунгильда чувствовала себя озабоченной, но это объяснялось не чем иным, как её умением во всём находить подвох. Папа Ксаверий сдался и первый предложил пригласить в дом доктора, на самом деле считая это излишним. Бабушка Элеонора, во всех ситуациях сохранявшая присутствие духа, внешне ничем не изменилась. Дочь Ариадна была убеждена, что события развиваются строго по правилам, и ждала указаний взрослых. А сын Григорий продолжал обитать в своём богатом внутреннем мире.

Но сидеть сложа рука казалось немыслимым, и мама Брунгильда решила наведаться в аптеку. Аптекарь, которого звали господин Зельдович, принял от неё пузырёк с жаропонижающим и ещё кое-что и высказался в том же примерно смысле, что и господин Твердохлебов.

– Упадок-с! – определил он, иронически скривив губы. При этом сидящее на его носу пенсне в перламутровой оправе зловеще сверкнуло.

Рассуждение господина Зельдовича о состоянии аптечного дела произвело на маму Брунгильду неизгладимое впечатление. Она прониклась мыслью о том, что люди самым возмутительным образом перестали заботиться о своём здоровье и что следствием этого стало стремительное улучшение их самочувствия. Опровергать жалобщика, как это непременно бы сделала бабушка Элеонора, маме Брунгильде не хотелось. Наоборот, она ещё и подлила масла в огонь, и разговор с аптекарем мог бы дойти чёрт знает до чего, если бы не хитрое устройство обращённого времени.

– Не при посторонних будет сказано, они себе слишком много позволили, – господин Зельдович не мог прямо назвать тех, кого имел в виду.

– Я с вами совершенно согласна, – горячо сказала мама Брунгильда. – Более того, не так давно мне довелось услышать точно такое же суждение от одного почтенного лица. Я это помню так же хорошо, как сейчас вижу вас.

– Вы не можете помнить ничего из когда-либо вами услышанного, – грустно ответил аптекарь. – Времени, когда это произошло, уже нет, и мы даже не можем с уверенностью сказать, существовало ли оно вообще.

– А я вот взяла и запомнила! – уверенно заявила мама Брунгильда.

Она была непобедима.

С сознанием собственной исключительности мама Брунгильда вернулась домой. Недуг дедушки Иннокентия больше не причинял ей беспокойства. Больной по-прежнему лежал с температурой, но уже пытался вставать и даже один раз хотел выйти в сад, где его ждало любимое дело. Голова его работала вполне отчётливо, и он понял, что должен пострадать от единственного занятия, к которому у него лежала душа. Думать об этом не хотелось, но не думать было нельзя, так как раненый палец с каждым часом дёргало всё сильнее. Из того места, на которое пришёлся удар топора, уже начала понемногу сочиться кровь, и приходилось часто менять марлевые повязки. Боль приводила дедушку Иннокентия в исступление, и по временам ему хотелось отрубить себе злополучный палец. Однако делать этого он не стал, поскольку не имел обыкновения вмешиваться в предначертанный ход событий.

А семью Скороходовых ожидала новая неприятность.

– Ты даже представить себе не можешь, чего мы не учли, мама Брунгильда! – неожиданно сказал папа Ксаверий, нарушая этим спокойствие в доме. – Знай, что скоро к нам придёт почтальон. – Он пустился в объяснения: – Обычно его появление сулит всевозможные сюрпризы. Но теперь мы вооружены знанием, подобного которому ещё никогда не было в мире. И мы готовы к тому, что в ближайшее время нас ожидают три вещи.

– Перечисли, пожалуйста, что это за вещи, – попросила мама Брунгильда.

– Avec plaisir, – с готовностью сказал папа Ксаверий и принялся перечислять: – Во-первых, это будет письмо от неизвестного нам Петра Николаевича. Во-вторых, счёт за электричество. И в-третьих, повестка из налоговой службы. А более ничего не предвидится.

– Так, – со зловещим спокойствием произнесла мама Брунгильда. – Значит, ещё недавно мы по твоей милости сидели у разбитого корыта, а теперь вот повестка. Славно.

Папа Ксаверий подумал, что спорить не имеет смысла, но всё же не удержался:

– А счёт за электричество тебя не обескураживает?

– Ты всю жизнь говоришь наперекор мне! – обиделась мама Брунгильда. – Впрочем, говори что хочешь, только меня оставь в покое. Мне предстоит свидание с концертмейстером Воздвиженским, и я должна собраться с духом. Всё же мне нелегко обманывать тебя.

– Какая бестактность! – папа Ксаверий искренне возмутился.

– Не делай вид, будто ты не думаешь об этом постоянно. Я ухожу. Хотя нет, погоди, – мама Брунгильда сделала предупредительный жест рукой, хотя папа Ксаверий даже не шелохнулся. – Ты, кажется, упомянул про какое-то письмо?

Папа Ксаверий взял себя в руки.

– Да, – сказал он. – Нам принесут письмо от Петра Николаевича, которого мы не знаем. Я не вижу причины скрывать это от тебя.

– Прекрасно. Ты его уже прочитал?

– Нет, ещё не успел.

– В таком случае дай сюда эту гадость сейчас же, я изорву её в клочья!

– Естественно, я этого не сделаю. Это против постановления городской управы. Такие вещи знаешь чем пахнут!

И мама Брунгильда послушалась папу Ксаверия. Она своевольничала только на словах; когда же дело доходило до поступков, то всегда подчинялась установленному порядку вещей. Нарушать логику событий она не умела.

А папа Ксаверий использовал время, оставшееся до прихода почтальона, чтобы посетить налоговую службу. Сумма, которая с него причиталась, оказалась немаленькой, и поэтому начальник налоговой службы по фамилии Кныш принял его недружелюбно, заявив, что таким манером городская казна скоро окончательно придёт в запустение. Господин Твердохлебов и господин Зельдович полностью бы с ним согласились, но, по счастью, их не оказалось поблизости, и папа Ксаверий с туго набитым кошельком отправился восвояси.

«Странно, почему это – “запустение”?» – думал папа Ксаверий, возвращаясь домой. Всё произошедшее с ним как в воду кануло, а это слово упорно сидело в голове и причиняло неудовольствие.

Вдруг, на половине пути, папу Ксаверия неудержимо потянуло в страховое агентство. Но он не мог распоряжаться своими поступками и по этой причине не стал резко менять маршрут. Кроме того, ему до зарезу нужно было встретить почтальона. Папа Ксаверий ускорил шаг, чувствуя, как с каждой минутой на него наваливается чугунная усталость. Если говорить честно, то всем Скороходовым смертельно надоело бродить туда-сюда, зная наперёд, что все их труды пойдут насмарку. И чем больше их удручало мгновенное забвение достигнутых результатов, тем с большим нетерпением они ожидали забвения окончательного.

Почтальон, подошедший к порогу дома одновременно с папой Ксаверием, оказался не менее других озабочен происходящим в городе. Дверь им открыла бабушка Элеонора.

– Ну так давайте мне сюда вашу эпистолу и всё, что к ней прилагается! – сказал разносчик писем, брызгая слюной.

– Для начала представьтесь, – с достоинством ответила ему бабушка Элеонора.

– Дормидонт Евграфович я, – почтальон не заставил себя долго упрашивать. – Фактически я служу делу исцеления душ человеческих. После каждого моего обхода люди перестают быть осведомлены о том, о чём им не хотелось бы знать, и начинают себя чувствовать так, как и подобает людям.

– Да, но ведь тогда они неизбежно вспоминают о чём-то другом, о чём им также не хотелось бы знать? – вырвалось у папы Ксаверия.

– Это тоже временно, – вывернулся почтальон.

Из гостиной, шаркая тапочками, вышел дедушка Иннокентий.

– Правильно ли я понимаю, что ты опять восстал со своего одра? – обратилась к нему бабушка Элеонора с риторическим вопросом.

Дедушка Иннокентий подумал и произнёс первые с момента своей смерти слова:

– Яблони следует удобрять по осени, тщательно перемешивая перегной с химическими удобрениями, а дорожки в саду лучше всего посыпать щебёнкой, после чего хорошенько их утаптывать, проходя взад и вперёд по нескольку раз.

– Это называется – заговаривать зубы! – высказала своё мнение бабушка Элеонора.

Дедушка Иннокентий не обратил на это никакого внимания. Зато, немного притерпевшись к полумраку прихожей, он заметил почтальона – и спросил:

– Кто сей молодой человек?

– Он говорит, что его зовут Дормидонт Евграфович, – объяснила бабушка Элеонора. Потом она наклонила голову набок и спросила: – Ответствуй, как ты себя чувствуешь?

– Это неправильный вопрос, – ответил дедушка Иннокентий. – Прежде всего тебе следовало бы спросить, чувствую ли я себя вообще хоть как-нибудь.

Бабушка Элеонора не стала спорить, а только сказала:

– Я поняла. В тебе пробудилась потребность возражать. Это добрый знак. – Немного подумав, она добавила: – А всё же ты бы пошёл, полежал на своём одре.

– Там, где я лежал, мне более лежать не велено! – отрезал дедушка Иннокентий, не заметив, что сказал двусмысленность. И сразу же ушёл обратно в гостиную, чтобы не задерживаться на неприятных воспоминаниях.

А с почтальоном случился приступ велеречивости, и папе Ксаверию пришлось приложить немалые усилия, чтобы отвязаться от него. В конце концов эти усилия увенчались успехом, и надоедливый письмоносец ушёл, унеся с собой повестку, счёт и письмо от пожелавшего остаться неизвестным Петра Николаевича, которое мама Брунгильда так и не управилась порвать.

Самочувствие дедушки Иннокентия между тем быстро улучшалось. Жар прошёл, и повязку на руке приходилось менять каждые полчаса. Морщины на лице выздоравливающего разгладились, и взгляд его прояснился. Дедушка Иннокентий держался бодро и даже пытался шутить. Боль в пальце из дёргающей стала саднящей. Таким образом, дело уверенно шло на лад.

В конце концов пришло то время, когда Скороходовы осознали, что их жизнь налаживается. Калейдоскоп, впрочем, продолжал неистовствовать. Просветление то и дело уступало место слабым и сильным страстям. Страсти эти касались главным образом основ семейного благополучия Скороходовых. Папа Ксаверий не находил себе места, предчувствуя близкую измену мамы Брунгильды. Он всё-таки любил её, насколько это ему позволяла его апатия. Что до мамы Брунгильды, то она задним числом понимала, что увлеклась концертмейстером Воздвиженским совершенно напрасно, и теперь вымещала на папе Ксаверии досаду на саму себя. Кульминации этого увлечения она ожидала даже с какой-то брезгливостью, как это обычно бывает, когда собираются переступить лужу, а в ней лежит змея или, на крайний случай, оголённый электрический провод. Будучи в полном расстройстве чувств, она находила облегчение в скандалах, которые время от времени устраивала папе Ксаверию.

О каком-либо забвении временно не могло быть и речи.

И вот неминуемое свершилось. Папа Ксаверий узнал о настигшем его оскорблении в ту самую минуту, когда был готов взорваться от переполнявшего его негодования. Мама Брунгильда выглядела не менее возмущённой, так что, глядя на них обоих со стороны, казалось затруднительным определить, кто кому изменил. Некоторое время они ходили по дому, запинаясь о расставленные тут и там стулья, и при встрече окатывали друг друга ледяными взглядами, а затем снова расходились с независимым видом. Всё внутри у них кипело. И вместе с этим в их сознании постепенно вызревала уверенность в том, что скоро эти волнения прекратятся.

Волнения и прекратились.

Мама Брунгильда ещё несколько мгновений выглядела виноватой, и на щеках её стремительно угасали рваные пунцовые пятна, напоминающие цветы увядающей розы. А папа Ксаверий просто-напросто ни о чём не подозревал, но был не прочь выслушать, что ему скажет мама Брунгильда.

А мама Брунгильда уже беспечно ходила по гостиной, напевая незамысловатый мотив и поливая цветы на окне. Справившись с этой работой, она отставила в сторону лейку и многозначительно изрекла:

– Но вот что я тебе скажу, папа Ксаверий. Меня ведь ждут.

На что папа Ксаверий спокойно ответил:

– Очень хорошо, мама Брунгильда. Иди туда, где тебя ждут.

В это время в гостиную проник запах горелого дерева. Это сын Григорий, вооружившись паяльником, взялся за очередную поделку.

Куда сразу вслед за тем отправилась мама Брунгильда, и прежде было неизвестно, и впоследствии не удалось установить. Можно утверждать лишь то, что некоторое время она провела в обществе упомянутого выше концертмейстера Воздвиженского. Об этом человеке можно сказать немногое. Он имел чрезвычайно высокий рост и пышную гриву волос и действительно был чертовски талантлив. Но о последнем своём качестве он почему-то всегда умалчивал.

До места назначения мама Брунгильда добралась на извозчике, так как полагала, что механический экипаж будет ей не к лицу. По дороге она выслушала от извозчика бессвязный рассказ об овсе и кухарках, но коль скоро в обращённом времени эти две вещи ведут себя так же, как и в обычном, то повторять извозчичьи слова мы не будем. Закончилась поездка благополучно, и мама Брунгильда с чувством глубокой вины вступила в покои концертмейстера Воздвиженского.

Форточки в окнах были открыты, и струи ветра, гуляющего по сумеречному осеннему небу, проникали в спальню. Маму Брунгильду мучили угрызения совести. К счастью, длились они недолго, и её впечатлительная натура целиком подчинилась переживаниям иного рода. Но перед тем, как это случилось, концертмейстер Воздвиженский предусмотрительно закрыл все форточки.

– Мне всё равно, – тяжело дыша, прошептала мама Брунгильда.

– Пожалуй, я закрою окно, – сказал концертмейстер Воздвиженский.

– Зябко, – мама Брунгильда выглядела растерянной и поникшей.

– Так что же ты чувствуешь, мама Брунгильда? – вопросил концертмейстер Воздвиженский.

Ответа не последовало. Что делать дальше, было ясно как день. И, если говорить откровенно, всё получилось как нельзя лучше. Во всяком случае, обе стороны оказались довольны. Но хорошего много не бывает, и вскоре концертмейстер Воздвиженский оттолкнул от себя маму Брунгильду.

И, не откладывая дело в долгий ящик, он произнёс незабываемый монолог, в котором подробно обрисовал свою участь. Участь эта была незавидна. Концертмейстер Воздвиженский неудержимо старел и терял славу. Когда-то мечтавший о букетах глициний и лавровых венках, он осел в ничтожном городишке, которому даже постеснялись придумать мало-мальски приличное название – ведь всё равно канет в Лету, как камень в озеро. Пылкую филиппику непризнанный талант разнообразил некоторым количеством примеров из собственной биографии. Все они как один доказывали, что публика, пренебрёгшая им, совершила легкомысленный поступок. Речь концертмейстера Воздвиженского была навязчива, но мама Брунгильда слушала не возражая. Она готовилась к главному и могла перенести ещё и не такое.

Но вот красноречие концертмейстера Воздвиженского иссякло. Тогда он надел домашний халат с бахромой, поудобнее уселся в просторном кресле и закурил трубку. Пожалуй, ему не хватало в руках потрёпанного романа или ручной кошки. Выкурив трубку, он заговорил уже по-другому, непринуждённо, как говорят, когда не требуется подвести слушателя к какому-то заранее известному выводу. Если не вслушиваться в смысл его слов, можно было бы подумать, что он рассказывает скабрёзный анекдот из жизни своей прислуги. Мама Брунгильда пыталась вставлять в его новый рассказ короткие замечания, но из этого ничего не вышло.

Длилось всё это не очень долго. Греховодники отвлеклись от мелких мыслей и подумали, что не выйдет ничего предосудительного, если они посетят собрание у господ Чечевицыных. Это было тем более правильно, что там намечался торжественный банкет в честь дебюта с триумфом мамы Брунгильды, а после банкета обещал состояться и сам дебют.

Радоваться, однако, было нечему. Однажды у мамы Брунгильды, служившей в театре костюмершей, сложилось твёрдое убеждение, что она непременно должна выступать на сцене в качестве певицы. Тратить жизнь на перешивание костюмов стало казаться ей невыносимым. Она не придумала ничего лучше, как объявить об этом на семейном собрании. Папа Ксаверий в это время пил горькую, и маме Брунгильде удалось настоять на своём. Она стала брать уроки пения, заставляя страдать ни в чём не повинного наставника. В конце концов её учитель не выдержал и исчез, а на его месте объявился другой наставник – тот самый концертмейстер Воздвиженский. Папа Ксаверий оказался кругом прав. Новый учитель не открыл в маме Брунгильде потаённого дарования, но зато он открыл в ней что-то другое, чего сам папа Ксаверий заметить был не в состоянии. Так или иначе, мама Брунгильда не проявила себя ничем кроме тщеславия, которое одно могло бы свернуть горы и осушить болота. И таким образом она ступила на путь, многих до неё приводивший к чёрту на кулички.

Но общество, собравшееся у господ Чечевицыных, стоило породы людей, к которой принадлежала мама Брунгильда. Воздав почести богу чревоугодия, облегчённая публика плавно переместилась из банкетной залы в музыкальный салон. Там она с пылкостью, многократно усиленной чувством голода, выразила несуществующий восторг по поводу дебюта новой певицы. Дебютантка и её аккомпаниатор возвышались на подиуме и с удовольствием внимали рукоплесканиям. Надо сказать, что аплодировали слушатели вполне трудолюбиво, так что заподозрить их в неискренности было никак нельзя.

– Это, пожалуй, браво, – деревянным голосом сказал хозяин дома господин Чечевицын, не переставая хлопать в ладоши. При этом он посматривал на собравшуюся публику.

Публика поражала своей разношёрстностью, хотя и выглядела весьма представительно. Господа Чечевицыны жили на широкую ногу, имея огромный дом, почти дворец, и часто устраивая праздники. Это была семья иного замеса, нежели семья Скороходовых, то есть с понятиями неизмеримо более тонкими. В ней исповедовали высокие материи. По этой причине господа Чечевицыны всегда разве что снисходили до людей, подобных Скороходовым, а те об этом вовсе и не догадывались.

Неожиданно мама Брунгильда запела. Так, как пела она, поют только от отчаяния, когда знают, что успех может произойти разве что вследствие жажды успеха. Самозваная примадонна, если можно так выразиться, метала искры. Аккомпаниатор ничуть ей не уступал. Правда, его отчаяние имело совсем другие причины, но тоже оказалось велико. Пальцы концертмейстера Воздвиженского бешено прыгали по клавишам рояля. Ни в чём не повинный инструмент изнывал под натиском возрождающегося гения. Гению виделось многое. Впереди у него было избавление от болезненного пристрастия к питию, возмужание таланта, установление знакомств и связей, возвращение доброго имени, обретение душевного равновесия, столичная жизнь – и, конечно же, вдохновение в самых неимоверных количествах.

Выходила этакая лебединая песнь наизнанку.

Однако концертмейстер Воздвиженский ни о чём таком не думал, а только испытывал отвращение к тому, чем он занимается в данную минуту. Странная музыка, выходящая из-под его пальцев, заставляла его страдать, а доносящееся до него старательное пение на каком-то неизвестном наречии буквально выводило его из себя. Он мучился.

Но, по счастью, всякая мука имеет конец. Резко оборвав музыкальный аккорд, концертмейстер Воздвиженский вздохнул и поправил бабочку на воротнике. Мама Брунгильда приняла «торжественную» позу – и тогда на подиум взошёл сам господин Чечевицын, чтобы сказать вступительное слово.

– Господа!.. – уверенно начал он. В его намерения входило только представить артистов публике. Но фокусник не дремал, и всё происходящее внезапно представилось господину Чечевицыну в необычном свете. Он подобрался и заговорил ещё более решительно: – Господа! Я полагаю, что не обязательно пускаться в какие-либо объяснения. Надеюсь, вы хорошо представляете, в какое время мы живём. Искусство – это такая вещь, что к ней так просто и не прикоснёшься. Искусство… Впрочем, что тут много говорить? Все мы помним то время, когда впереди нас подстерегал мрак неизвестности и со всех сторон обступало болото неопределённости. Страх перед тем, что непонятно, как известно, самое тяжкое из испытаний, уготованных нам в нашей юдоли. И, спрашивается, что же такое было в этой жизни искусство? Я вам отвечу. Господа, искусство – это было забвение! Оно утоляло наши печали и наполняло наши души теплом. Но это забвение не являлось подлинным. Оно являлось чем-то призрачным, хрупким, как детская игрушка. Малое забвение поглощало нас на малый срок, а по истечении его мы вновь возвращались в объятия угрюмой действительности. Это истина, господа. Но теперь – теперь совсем другое дело. Благодаря стараниям наших прекраснодушных учёных и рачительных властей всё устроилось наилучшим образом. Время, прежде работавшее против нас, стало с нами заодно. Оно уверенно движется вспять, сметая всё, что только ни попадается ему на пути. Но что же такое искусство в новом счёте? Я вам, пожалуй, опять отвечу. Искусство – это не прежняя жалкая игрушка, лишь ненадолго отвлекающая нас от сознания собственной обречённости. Отныне это подлинная радость, сравнимая по силе разве что с радостью расправы над бывшим прошлым. В самом непродолжительном времени от этого прошлого не останется и следа, и тогда, господа, нас ожидает подлинное забвение, даже и безо всякого искусства. Но мы не отринем самоё красоту как смысл! Искусство пребудет с нами всегда, и пусть оно славит открывающиеся перед нами беспредельные горизонты! Да здравствует подлинное забвение, господа! И да благословится оно во веки веков! Vivat!

Этот панегирик был выслушан собравшимися в полном недоумении.

Господин Чечевицын чувствовал себя опустошённым и потерявшим всякое соображение. Он сошёл с подиума. Публика молчала. Казалось даже, что все присутствующие разом повредились в рассудке, так они были бесстрастны. На самом же деле всё шло обычным чередом. В состоянии, подобном состоянию сомнамбулического сна, гости разбрелись по комнатам дома. События развивались именно так, как это бывает, когда публика уже собралась, но ещё никто не знает, чем им следует заняться. Приглашённые принялись бессмысленно ходить взад и вперёд, с притворным интересом рассматривая дорогие старинные картины, статуэтки, затейливую резьбу на окнах и даже потускневшие аляповатые вензеля на бронзовых подсвечниках, расставленных повсюду для пущей важности. Скучающие люди ходили, трудолюбиво отаптывая паркет и равнодушно раскланиваясь при встрече друг с другом. Они с нетерпением ждали неизвестно чего. Но вот уже началось собрание. Гости постепенно съезжались, и через некоторое время в доме господ Чечевицыных не осталось ровным счётом никого.

В числе первых покинула общество и мама Брунгильда, оставив концертмейстера Воздвиженского в одиночестве. Это объяснялось очень просто. Эксцентричный музыкант любил появляться всюду, куда был зван, задолго до начала торжеств. Он предпочитал сперва освоиться с новой обстановкой, аккуратно обойдя все комнаты и залы и неизвестно с какой целью высчитав необходимое для их преодоления число шагов, и лишь затем не торопясь засвидетельствовать своё почтение вновь прибывающим гостям.

Вот какой это был человек.

На этом мы заканчиваем сцену собрания в доме господ Чечевицыных, считая, что она больше ничему научить не может.

Время теперь шло хотя и достаточно быстро, но всё же медленнее, чем того хотелось бы семье Скороходовых, вполне освоившейся с новым порядком вещей. Почти ничего из того, что с ними произошло, больше не существовало. Память работала безотказно, или, если говорить прямо, совершенно бездействовала. И вследствие этого Скороходовы стали чувствовать себя гораздо лучше, чем прежде. Нездоровый румянец и мертвенная желтизна на их лицах сменились ровным матовым оттенком. Мама Брунгильда уже не заливалась краской стыда, потому что ей нечего было стыдиться. Папа Ксаверий на некоторое время отвлёкся от выпивки. Сын Григорий то и дело придумывал себе новые занятия, но мысли о каких-либо непозволительных шалостях больше его не посещали. Дочь Ариадна по-прежнему выказывала перед взрослыми молчаливое послушание. Бабушка Элеонора во всём проявляла сдержанность и здравомыслие. А дедушка Иннокентий сохранял молчание и здравствовал, хотя и продолжал менять повязки на руке.

И настала пора, когда спокойствие овладело семьёй Скороходовых в такой степени, что они прежде времени начали забываться. В одну из таких благодатных минут выяснилось, что все они сидят сложа руки в гостиной и ничего не предпринимают. Ситуация складывалась несуразная. «Это никуда не годится», – решил про себя каждый из бездействующих – и продолжал бездействовать.

Но вот мама Брунгильда поймала себя на том, что находится в своей комнате вместе с измождённым концертмейстером Воздвиженским и они вдвоём прилежно изучают партитуру нового музыкального произведения – того самого, которое с треском провалилось в собрании у господ Чечевицыных. Мама Брунгильда вертелась как на иголках. Голос не слушался её, да и слушаться-то было нечему. Обрывки куплетов и залихватские фортепианные пассажи проникали сквозь неплотно затворённую дверь комнаты и достигали слуха тех, кто находился в это время в гостиной. Там со вкусом пили чай: в семью Скороходовых вернулся обычный домашний уют. И цветущий дедушка Иннокентий сидел за столом со всеми на равных, не подозревая о приключениях, выпавших на его долю. Оставалась одна-единственная неприятность, которую надо было скрепя сердце пережить.

Когда концертмейстер Воздвиженский наконец вырвался на свободу, мама Брунгильда присоединилась к чаёвничающим.

– Однако не кажется ли вам, что мы уже слишком долго предаёмся праздности? – внезапно спросила бабушка Элеонора.

Это наступило очередное просветление. Надо заметить, что настроение в семье Скороходовых менялось так часто, что никто не удивился этим словам.

– Что такое праздность? – поинтересовалась мама Брунгильда. Она с удовольствием отпивала маленькими глоточками медленно нагревающийся чай. – Если я существую, я тем самым занята.

– Праздность – это ожидание, – сказала бабушка Элеонора, поправляя очки.

– Пусть так, но никакое ожидание не может быть долгим, – вмешался в разговор папа Ксаверий. – Скоро всему придёт конец. Но так как время ещё далеко не исчерпано, то нам надо быть настороже.

– А зачем? – беспечно спросила мама Брунгильда. – Ведь мы обо всём осведомлены заранее.

– Да, но это не отменяет бдительности, – папа Ксаверий стал необычайно важен. – Предположим, сию минуту к сыну Григорию придёт студент Тетерников – тот самый, который даёт ему уроки. Ну так мы не будем знать, что ему возразить, если он начнёт обличать наше общество.

– Студенты – люди ненадёжные, – сказал дедушка Иннокентий, вообще-то не любивший говорить. – Да и с самой наукой нужно держать ухо востро.

– Именно что востро, – с готовностью подтвердил папа Ксаверий. – Говорят, что наука производит неисчислимые удобства. Это отчасти справедливо, но тут-то и кроется самое коварство. Никогда не знаешь заранее, что за плоды она вырастит и какие это возымеет последствия.

– Наука исцеляет от немощей и способствует искоренению тягот, а ваша проповедь ничему не служит! – раздался недовольный голос из прихожей. – Положа руку на сердце, мне трудно оставаться в этом доме. Прощайте!

Это был студент Тетерников, пришедший, чтобы вразумить сына Григория. Он нарисовался в дверях гостиной и так некоторое время стоял, гневно сверкая пенсне.

– Нуте-ка, послушаем! – оживился папа Ксаверий. Он повёл рукой, приглашая гостя сесть за стол: – Откушайте с нами, прошу вас.

Просветление, снизошедшее на семью Скороходовых, достигло своего апогея. Ум у всех присутствующих в гостиной стал ясным, как слеза праведника, а настроение – торжественно-спокойным.

Обличитель мракобесия, студент Тетерников показал борьбу гордости и плотского вожделения. Не победило ничто. Молодой человек сел за один стол со своими духовными антиподами, с тем чтобы решительно высказаться, а для видимости сделал несколько глотков уже почти горячего чая и взял из вазы на столе кусочек миндального печенья. Совсем не есть было неудобно, и поэтому щепетильный гость принял соломоново решение: положил этот кусочек себе за щеку и так и замер, не глотая.

– Мы ждём, что вы нам скажете, истовый вы наш, – папа Ксаверий начал первый. – По моему мнению, жить стало до крайности интересно. Всё, что творится вокруг нас с вами, напоминает испорченный кинематограф – забавно и безопасно. Но не исключаю, что вы, как человек науки и вообще человек передовых взглядов, видите жизнь сквозь другие стёкла и знаете что-то такое, чего не знают другие. Прав ли я?

Вынужденный отвечать, студент Тетерников надулся и сказал:

– Вы не можете судить о том, чего не понимаете, папа Ксаверий. И ещё я пришёл к выводу, что сел с вами за один стол совершенно напрасно.

– Почему? – огорчился папа Ксаверий. – Напрасно только песок сыпется.

– Да уж потому, – ответил студент Тетерников. – У вас благонамеренность как огурцы: чем больше, тем лучше. Верите во всякие распоряжения; а они, может быть, происходят от недомыслия, и печати на них расплывчатые. А причиной всему – сладострастие, и ничто другое. Вам пообещали хорошее, ну вы и бросились очертя голову. Но это ещё ничего не значит: разве какие-нибудь другие обещания бывают? Постановления – они всегда бравурные, особенно когда на них печати. А на другой стороне – уныние и безысходность. Вот оно что.

Папа Ксаверий улыбнулся.

– Не может быть, чтобы и на этот раз вышел обман, – сказал он. – Мне Аристарх Иванович обещал, что всё устроится, а уж он-то человек бывалый.

– Что устроится? – сощурился студент Тетерников. – Вам подсунули ту же самую мерзость, только вывернутую наизнанку. Вы попробуйте припомнить всё, что с вами произошло после того, как начался этот балаган.

– Я мог бы вас в два счёта опровергнуть, но, к сожалению, у меня нет данных, – развёл руками папа Ксаверий. – Я просто-напросто ничего не помню. Мы все ничего не помним. Но разве от этого кто-нибудь из нас пострадал?

– Очень мило, – студент Тетерников изобразил на лице гримасу, которая должна была означать, что он умывает руки. – Что ж, упивайтесь своей невинностью, жгите свои черновики; но ведь основной рукописи у вас нет! Перед вами болото – ну так я желаю вам удачи в исследовании его потаённых глубин. Finita!

Мама Брунгильда видимо обиделась. Бабушка Элеонора сняла очки, протёрла их салфеткой, опять надела и строго посмотрела на гостя. Дедушка Иннокентий задумался над тем, какие разные у людей бывают характеры. Дочь Ариадна впала в крайнее недоумение: между взрослыми возникло несогласие. Сын Григорий съел положенную ему порцию миндального печенья и взялся за рафинад.

Один только папа Ксаверий не принял слова студента Тетерникова близко к сердцу. Но всё же он решился ему возразить:

– Вот вы говорите – благонамеренность. Пусть так. Но разве это что-то плохое? Если городская управа когда-нибудь в чём-нибудь и ошибалась, то она же сама в конце концов и разъясняла всем свои ошибки, и в настоящее время даже младенец знает, что это были ошибки. А то, что мы наблюдаем в настоящее время, является не чем иным, как научной неизбежностью. И в газетах так пишут.

Студент Тетерников снял пенсне, положил его на блюдце рядом с собой и сказал:

– Вся эта затея – временное торжество подхваченных на лету и дурно понятых идеек. Одна ворона каркнула, а уже раздули историю. Но ничего, и балаган на что-нибудь надобен. Только вы дождётесь – я даже не знаю, чего именно. Забвение – это прелестно; а только в нём вам миндального печенья не дадут, уж это точно.

– Да вы кушайте, кушайте! – мама Брунгильда пододвинула вазу с лакомством расходившемуся правдолюбцу.

– Нет, – сказал студент Тетерников – и, аккуратно выковыряв изо рта размякший кусочек печенья, скатал его в шарик и положил на скатерть. – Сами и кушайте. А я оставлю удовольствия для другой жизни. В этой мы ещё не всё сделали для того, чтобы наслаждаться, не оглядываясь на последствия.

Тут бабушка Элеонора сочла нужным вмешаться в разговор:

– Я знаю, это у вас такая традиция – разукрасить картину как можно мрачнее; но между тем существуют и наглядные факты. Например, приближается лето, и вместе с ним приближается и ещё что-нибудь. А потом, что это за манера – нарочно сбивать шаг? Я могу понять отсутствие музыкальности; но ведь тут у вас заранее так задумано, чтобы действовать поперёк.

– И ничего не нарочно, – совсем по-детски обиделся студент Тетерников, обратно надевая пенсне, чтобы как следует разглядеть бабушку Элеонору. – А в вас говорит элементарная наклонность к подражанию.

– Гм. Что такое подражание? – спросил папа Ксаверий, уподобляясь маме Брунгильде. – Правильный ход мыслей не должен приводить разных людей к разным результатам.

– Клянусь пенсне, это замечательно! – по лицу студента Тетерникова скользнула ироническая улыбка. И всё-таки он счёл возможным снизойти до объяснения: – Это когда крестный ход, все идут в одно место, да и то оно всякий раз новое. Разница немаленькая. А теперь будьте так добры, расскажите мне, что означает эпитет «правильный» применительно к такому явлению, как ход мысли. Я давно хочу это понять.

Скороходовы с изумлением посмотрели на гостя. Тот заложил ногу за ногу, скрестил руки на груди и стал медленно раскачиваться на стуле. Немного покачавшись, он остановился, сообразив, что ему хочется чаю. Но объясниться с досадными людьми, не потеряв при этом своего лица, ему хотелось ещё больше.

Пока студент Тетерников искал выход из создавшейся ситуации, все успели собраться с мыслями. Мама Брунгильда даже открыла рот, чтобы высказаться, но её опередил папа Ксаверий.

– Вы слишком неправы, чтобы вам не возразить, – сказал он студенту Тетерникову. – Существуют факты, и они говорят сами за себя. Время уверенно работает на нас, и неприятностей становится чем дальше, тем меньше. Вот вам и благо безо всяких примесей.

– Это всё неправда, – и студент Тетерников отставил в сторону чашку с недопитым чаем. – Хотите, я вам расскажу, что с вами со всеми будет?

– Расскажите нам, что с нами со всеми будет, мы очень хотим это знать! – хором воскликнули все Скороходовы. Выражения лиц у них при этом были искусственные, как у тряпичных кукол.

И вот что им сказал студент Тетерников:

– Всё очень просто. Прежде всего, сильные мира сего провели в жизнь неправильно истолкованный ими закон природы. Они даже не посоветовались для начала со знающими людьми – и вот что получилось. Вы научились начисто забывать самые важные вещи и, стало быть, постепенно лишаетесь памяти… Чёрт возьми, если говорить по совести, то у меня в последнее время с памятью тоже непорядок. Да. Это первое. Далее, вы полагаете, будто обо всём извещены заранее, и это ослабляет вашу волю – вы теряете способность что-либо решать самостоятельно. Это второе. Кроме того, вы каким-то образом умудряетесь наблюдать за собой со стороны, при этом ещё и философствуете: это поднимает вас в ваших собственных глазах. Это третье. Ну и главное. В скором времени от вас не останется ровным счётом ничего. К вам придёт забвение, которого вы так ждёте; только вы им уже не насладитесь, потому что будете не в состоянии что-либо чувствовать. Вот что с вами произойдёт!

При слове «забвение» Скороходовы, внимательно слушавшие студента Тетерникова, оживились. А папа Ксаверий сказал:

– Да, забвение. Именно так. Это прекрасно. Отнимет способность. Безусловно. Это замечательно. Не угодно ли вам чаю?

Немое удовольствие воцарилось в гостиной и повисло над столом, стекая на скатерть жирными каплями.

– Эх! – вздохнул студент Тетерников. – Ну так пропадайте вы вместе со всем вашим городом! Всего вам нехорошего; а я в этом бедламе быть клоуном не намерен. Но я совершенно не представляю, как это у меня получится! – и глубокомысленный критик развёл руками.

– Вы зря так волнуетесь, – с участием сказала бабушка Элеонора. – Город никуда исчезать не собирается; дома, во всяком случае, должны остаться на месте. А у вас обыкновенный скепсис; это слово такое.

– Знаете что? – неожиданно подала голос мама Брунгильда. – Всё в конце концов образуется. Я это вдруг поняла.

– Вы врёте, – грубо ответил ей на это студент Тетерников. – На этом самом месте, где мы с вами сидим, образуется одна только пустота, и ничего более. Вот такой вам мой сказ.

И предсказание это сбылось незамедлительно. Студент Тетерников, наговоривший невообразимых вещей, самым волшебным образом растворился в воздухе, оставив после себя пустой стол, блюдце с чашкой недопитого чая и размазанный по скатерти ожёвок миндального печенья. И хотя он исчез не бесследно, но о его присутствии за столом тут же все забыли. Бесславный конец, обещанный им семье Скороходовых, настиг его самого. Студент Тетерников удалился вместе с сыном Григорием в соседнюю комнату, чтобы вытрясти из его головы последние крупицы знаний.

А на его месте уже сидел Аристарх Иванович, решивший, ко всеобщему удовольствию, нанести семье Скороходовых визит.

– Здравствуйте, господа, – сказал он, вежливо улыбаясь. – Мир там, где я. Надеюсь, вы уже убедились в том, что жизнь прекрасна?

– Разве мы когда-нибудь в этом сомневались? – подняла брови бабушка Элеонора.

– Честно говоря, я этого не помню, – признался Аристарх Иванович. – Но это неважно. В каждом из нас присутствует доля неуверенности, и её следует всячески изживать. Я бы не отказался от горячего чая.

– Угощайтесь, – мама Брунгильда пододвинула Аристарху Ивановичу чашку. – Есть ещё клубника со сливками.

– Благодарю, – кивнул Аристарх Иванович. – Я убеждён, что сомнения – зло. Когда мы достигнем истоков времени, то сольёмся с природой, и у нас отпадёт всякая потребность в двоемыслии. И потребность в единомыслии – тоже отпадёт. Ибо к чему мыслить, если и так хорошо?

– Ретроград! – донеслось из соседней комнаты.

Аристарх Иванович замолчал и устремил взгляд в окно, всматриваясь в шпиль полуразрушенной колокольни, облюбованный невесть откуда прилетевшим кречетом.

– А в саду яблони облетают, – просто сказал дедушка Иннокентий.

И, едва он произнёс эти слова, гостей в доме не стало.

Скороходовы продолжали пить чай, посматривая на часы. Они знали, что идти им оставалось недолго, и в последний раз наблюдали за их работой.

Это были старинные часы из чёрного дерева, настоящая достопримечательность дома. Они перешли к Скороходовым от родственников бабушки Элеоноры очень давно, ещё в прежней жизни. Теперь, подчиняясь постановлению городской управы, часы шли обратно, не обнаруживая при этом ни малейшей неисправности. Всякая ревизия только подтверждала безупречность их хода. И казалось невероятным, что они могут когда-нибудь остановиться.

Но вот стрелки на циферблате приняли геометрически правильное положение. Какое при этом вышло время, никто из сидящих в гостиной сказать не мог; впрочем, это и не имело значения. Часы били, чтобы напомнить о себе, и бой их был хриплым, как скрежет водосточной трубы. Должно быть, в них лопнула какая-то важная пружина. Медлить было нельзя.

– Однако не пора ли в дорогу? – озабоченно спросил папа Ксаверий. – Времени осталось немного, и существует вероятность не застать часовщика на своём месте.

Дедушка Иннокентий встал из-за стола и бережно снял часы со стены. «Тик-так, тик-так, тик-так!..» – безостановочно щебетал невозмутимый указатель времени, которое давно потеряло всякий смысл. Скороходовы прислушались к этим звукам, находя их зловещими и ненужными. Но никто по-настоящему ни о чём не беспокоился: всё обещало устроиться само собой. Дедушка Иннокентий поставил часы на стол, отёр с них пыль и принялся внимательно разглядывать семейную реликвию. Остальные члены семьи также с интересом наблюдали за часами, зная, что они вскоре должны остановиться. Это походило на прощание с добрым и мудрым существом, приговорённым к смерти за чью-то глупую провинность. Тихий отдалённый голос подсказывал, что это недоразумение, которому следует воспротивиться; но чужой проступок был слишком велик, и предотвратить казнь не было решительно никакой возможности.

И когда часы были унесены в мастерскую, ни у кого не возникло мысли о том, что из дома ушло само время. Грядущее забвение представлялось Скороходовым чем-то вроде бессрочной вакации, когда при необходимости всё же можно будет прибегать к услугам хронометра. Наивные люди, они не предполагали, что время просто-напросто упразднят вместе со всем тем, чем оно занято. Они надеялись, что всё как-нибудь обойдётся.

Но часовщик знал своё дело.

Смерть часов в семье Скороходовых имела большое значение для города Промозглые Матюши, хотя никто из его жителей об этом не подозревал. Все только вздохнули свободно, почувствовав, как с их плеч свалилась огромная тяжесть. Тревоги и беспокойства улеглись; осталось разве что некоторое недоумение, тут же, впрочем, уступившее место ожиданию чего-то чрезвычайно приятного. Город приближался к заветной черте.

А в дом Скороходовых пришла беспечность. Повесив на прежнее место умершие часы, они возликовали. Ликование это было настолько велико, что вся семья решила незамедлительно отправиться на пикник. Погода тому благоприятствовала. К Скороходовым с удовольствием присоединилась чета Богоявленских и две неизвестно откуда взявшиеся собаки. Само собой, намечавшееся мероприятие нельзя было назвать событием, потому что событий больше не стало; следовательно, повод для беспокойства отсутствовал. Оставалось только радоваться.

Пикник проходил достаточно бестолково, то есть так, как и полагается всякому пикнику. Все разговоры сводились к обсуждению трёх вещей: корзинок с провизией, заготовки хвороста и собак. Папа Ксаверий пил водку и закусывал её кремовыми пирожными. Мама Брунгильда по привычке искала во всём происходящем подвох – и не находила его. Сын Григорий, стоя под раскидистой липой, пел «Заступнице усердная» и машинально шевелил пальцами. Дочь Ариадна ничего не делала, поскольку не имела прямых указаний что-либо делать. Бабушка Элеонора разговаривала с Иванушкой Богоявленским, и под конец они пришли к выводу, что их разговор начисто лишён всякого смысла. Аннушка Богоявленская поглаживала округлившийся живот и внушала сама себе разнообразные приятности. Таким образом, картина складывалась почти идиллическая. И у всех постепенно созрела мысль, что забвение, ожидаемое ими с таким нетерпением, наконец наступило. Но это умозаключение было преждевременным.

Один только дедушка Иннокентий не выразил желания участвовать в пикнике. Ему с избытком хватало общения с природой на дому, и перемещаться для этой цели куда-либо ещё он считал совершенно излишним. Но главным, конечно же, было то, что ему предстояло поставить последнюю точку, без которой наступление забвения оказалось бы невозможным.

Оставшись в одиночестве, дедушка Иннокентий снял с руки перепачканную повязку, затем аккуратно, чтобы не забрызгать кровью ковёр в гостиной, обхватил пораненную руку и, придав лицу страдальческое выражение, вышел на террасу. Там он взял здоровой рукой прислонённый к перилам топор, спустился по ступенькам и двинулся вперёд по дорожке, ведущей к дровяному сараю. У сарая, как раз подле кряжистой колоды, приспособленной для колки дров, лежало нерасколотое полено. Дело было за малым. Дедушка Иннокентий представил, как он прикоснётся лезвием топора к пальцу, сделает стремительное скользящее движение и так же стремительно занесёт топор над головой. Он немного помедлил, собираясь с мыслями, чтобы вспомнить обо всех последствиях своей оплошности, но из этого ничего не получилось. Тогда он пожал плечами и решительно пододвинулся к топору.

Тут всё и произошло. В следующее мгновение топор уже лежал на траве. Кровяных пятен, только что пестревших повсюду вокруг колоды, больше не было. Дедушка Иннокентий стоял над топором, чуть сгорбившись, целый и невредимый.

Он отошёл к дровяной куче, присел на корточки, опустил руки между коленей и задумался. «Что я делаю?» – промелькнула у него среди прочего и такая мысль. Тут же его раздумья приняли неуправляемый характер, и началась сущая неразбериха.

Мысли стали вязаться между собой, путаться, и то и дело из этого кишащего клубка высовывалась какая-нибудь одна мелкая и ехидная мыслишка с высунутым длинным язычком, дразнясь и мерзко хихикая. Какое-то время она тряслась наподобие марионетки, размахивая игрушечными розовыми кулачками, но после исчезала, уступая место другим своим, не менее нахальным товаркам. Этот клубок дышал и пульсировал до тех пор, пока на плечи дедушки Иннокентия не легла приятная усталость. Тогда он успокоился, подул на досадный сгусток мыслей, и тот мгновенно улетучился, как облако, не оставив о себе никаких воспоминаний. На душе стало спокойно и даже немного весело. Дедушка Иннокентий глубоко вздохнул и лёг возле кучи дров, с наслаждением вытянувшись на траве. Он лежал и некоторое время ещё прислушивался к своим ощущениям, но вскоре потерял к этому занятию интерес – и ему всё стало нипочём.

И время прекратило своё существование, потому что его больше не требовалось. Главные действующие лица этой истории поняли, что отсутствие цели не стоит того, чтобы к нему стремиться, и что всё и без того в корне хорошо. Что же касается самосозерцания, то наши герои сумели насладиться им в полной мере, а думать о чём-либо другом они уже не желали. И жизнь их превратилась непонятно во что.

Так на семью Скороходовых снизошло окончательное забвение.
Капитан Колбасьев
«Вы не знаете Париж!»

– Итак, мадмуазель, вы желаете познакомиться с самой оригинальной достопримечательностью города, не так ли? – спросил мсье Перрен.

– О да, и мне хотелось бы, чтобы в ней была заключена, если можно так выразиться, квинтэссенция Парижа, – мечтательно заведя глаза, сказала Женевьева.

– Прекрасно, – улыбнулся мсье Перрен. – В таком случае могу предложить вам на выбор несколько подходящих мест. Картинная галерея художников-суперавангардистов. Лекционный зал общества глухонемых. Мюзик-холл с джазом клоунов. Наконец, хореографический театр при клинике для душевнобольных. Одним словом, выбирайте.

– Нет, – смеясь, покачала головой Женевьева. – В России я уже имела возможность узнать, что такое утончённость в её карикатурном виде. Теперь я жажду подлинной утончённости. Покажите мне что-нибудь из ряда вон выходящее!

– Я вас понял, мадмуазель, – и мсье Перрен обхватил ладонью подбородок. Немного подумав, он сказал: – Пожалуй, я знаю, что вам больше всего придётся по душе. Среди всего прочего в Париже есть клуб «Citadelle». Профиль его для многих является загадкой, однако есть основания полагать, что в смысле утончённости этому клубу нет равных.

– Как-как? – Женевьева впилась глазами в лицо мсье Перрена. – «Citadelle»? И вы неоднократно там бывали?

– В том-то и дело, что я там никогда не бывал, – развёл руками мсье Перрен. – Весь Париж полнится слухами об этом месте, но все они скупы, разноречивы и недостоверны. Клуб представляет из себя закрытую организацию, куда допускаются только её члены и редкие почётные гости, – но мы, слава богу, не относимся ни к тем, ни к другим, – мсье Перрен загадочно усмехнулся.

– Тем лучше, – Женевьева не придала значения усмешке. – Значит, это действительно нечто экстраординарное. Но неужели и в самом деле нет никакой возможности попасть туда?

– Затрудняюсь ответить вам на этот вопрос, – сказал мсье Перрен. – Вся надежда на то, что хозяева клуба снизойдут до вас лично, учитывая ваши обстоятельства. Но в любом случае без разрешения властей не обойтись.

– Вы меня чрезвычайно обяжете, если поможете выхлопотать такое разрешение! – Женевьева умоляюще взглянула на своего собеседника.

– Я сделаю всё, что в моих силах, – пообещал мсье Перрен – и добавил самым что ни на есть деловым тоном: – Но прежде я должен предупредить вас вот о чём. Париж – это шкатулка, полная сюрпризов, и проникнуть в её тайну дано не каждому. Если вам это удастся, то, бьюсь об заклад, вы будете удивлены, как никогда раньше. Могу вас уверить, вы не знаете этого города.

Русская эмигрантка с французским именем Женевьева Легран и служащий экскурсионного бюро города Парижа Франсуа Перрен вели обстоятельный разговор. Происходило это утром июльского дня в номере отеля «Gloire», расположенного в самом центре столицы. Мадмуазель Легран, правнучка известной французской балерины, по какому-то необъяснимому капризу обосновавшейся в России, совершила обратную метаморфозу и вернулась на свою историческую родину. Поступив так, она ничуть в этом не раскаялась. Власти Парижа охотно пошли навстречу родственнице знаменитой танцовщицы и временно предоставили в её распоряжение номер в одном из лучших отелей города, а также услуги гида, который любезно согласился на первых порах всюду сопровождать Женевьеву, знакомя её со столичной жизнью. И теперь, выполняя взятое на себя обязательство, он обсуждал со своей клиенткой детали предстоящей экскурсии.

Слова у мсье Перрена не расходились с делом, и, оставив Женевьеву на несколько минут в одиночестве, он ушёл, чтобы позвонить по телефону в мэрию и согласовать вопрос о посещении клуба «Citadelle». Референт, с которым его соединили, немного поколебался, но всё-таки ответил в положительном смысле – очевидно, из уважения к заслугам прабабушки Женевьевы перед отечеством. Так или иначе, искательнице новых впечатлений было разрешено посетить означенный клуб в сопровождении гида. Об этом мсье Перрен и сообщил Женевьеве, когда вернулся к ней в номер.

Оба они не любили откладывать своих намерений в долгий ящик и поэтому, быстро собравшись, отправились на экскурсию. И вот, спустя некоторое время, они оказались у парадных дверей роскошного здания на Rue du Bouloi, где располагался клуб «Citadelle».

Директор клуба, человек по имени Огюст Дювернуа, узнал о предстоящем визите незамедлительно после звонка мсье Перрена и успел приготовиться к встрече с неожиданными гостями.

– Я рад приветствовать вас, мадмуазель, и вас, мсье, в этих гостеприимных стенах! – возгласил мсье Дювернуа, когда Женевьева и мсье Перрен предстали перед его лицом. Церемония знакомства проходила в бельэтаже здания, в просторном вестибюле. Мсье Дювернуа повертел крупной головой, сидящей на мясистой шее, поправил бабочку, приторно улыбнулся и заговорил, обращаясь уже персонально к Женевьеве: – Для нас это очень высокая честь, что вы лично изволили посетить наш клуб, чем немало польстили моему самолюбию и, кроме того, предоставили мне возможность внести в анналы клуба… гм… Одним словом, вы, если можно так выразиться… – тут мсье Дювернуа окончательно запутался в перлах собственного красноречия и замолчал.

– Ничего этого не нужно, – пришёл на выручку директору мсье Перрен. – Мы не сомневаемся в вашем радушии. Однако позвольте мне отрекомендовать вам мадмуазель Легран. Это особа, стремящаяся ко всему возвышенному, она верит в возможности человеческого духа и по этой причине решила почтить ваш клуб своим присутствием.

– Благодарю вас, – машинально поправив ридикюль, Женевьева ответила мсье Перрену лёгким наклоном головы и сразу же обратилась к мсье Дювернуа: – В России, где мне пришлось провести свои детство и юность, я была весьма наслышана о Париже, и у меня сложилось о нём самое выгодное мнение. Полагаю, оценить этот город по достоинству может только человек, проживший многие годы в стране всеобщего варварства. Вы согласны со мной?

– Совершенно согласен, мадмуазель, – поспешно проговорил мсье Дювернуа. – Но мне кажется, что вы излишне демонизируете свою страну. Я наслышан о новых веяниях, которые проникли в Россию. Теперь у вас свобода, и высокие устремления перестали быть чем-то запретным.

– Я не считаю эту страну своей, – заметила Женевьева, поджав губы. – К месту, где я родилась, я имею сугубо формальное отношение. Что же касается «новых веяний», то нет ничего хуже свободы для тех, кто не привык ей распоряжаться. Я не верю, что из этого выйдет что-нибудь хорошее.

– Да, я имею некоторое представление о нравах, царящих в вашей стране… Oh, excusez-moi! – директор прижал обе руки к груди. – Ваши бывшие – да, бывшие – соотечественники ещё только приобщаются к высокой культуре. Впрочем, вы сами приятно опровергаете утверждение о всеобщем российском варварстве. Да, вы выглядите и говорите как настоящая парижанка. Кстати, ваша речь ещё и выдаёт в вас человека прежнего времени: ей присущ неподражаемый колорит.

– Это неудивительно, – снисходительно сказала Женевьева. – Французский язык я знаю от своей прабабушки, которая много занималась со мной. Это была великая женщина. Ей я обязана своим воспитанием. К сожалению, она умерла в позапрошлом году, не дожив до своего столетнего юбилея всего два года. Перед смертью она завещала мне вернуться во Францию, с тем чтобы прожить в ней всю оставшуюся жизнь. Я глубоко чту память о своей любимой родственнице и поэтому исполнила её последнюю волю.

Мсье Дювернуа выслушал Женевьеву с нескрываемым любопытством.

– То, что вы натурализовались во Франции, это прекрасно, – горячо заверил он гостью, когда та закончила свой маленький рассказ. – Теперь вы наконец станете истой француженкой. У вас есть для этого все данные.

– Я всегда была истой француженкой, – гордо заявила Женевьева. – Я только по месту рождения русская. Но место рождения – не говорю родину – не выбирают. К сожалению, вышло так, что четыре поколения Легранов обретались в России; но теперь, слава богу, с этим покончено.

– Да, за вас можно порадоваться, – согласился мсье Дювернуа. – И весь Париж в моём лице счастлив, что вы выбрали для жительства этот великолепный город. Надеюсь, вы скоро сами убедитесь в том, что равных ему нет на этом свете.

– Вы очень милы, – улыбнулась Женевьева. – Если все парижане таковы, то я не ошиблась в своём выборе.

Мсье Дювернуа отвесил Женевьеве почтительный поклон. Затем он распрямился и вытянулся в струнку, тоже улыбаясь и явно желая сказать своим гостям что-нибудь особенно задушевное. Подумав немного, он произнёс:

– Однако не будет ли вам угодно перед началом осмотра клуба немного подкрепиться? Я думаю, это сделает нашу экскурсию значительно более приятной.

Предложение было принято, и все трое тут же устремились в кафетерий, расположенный рядом, в соседнем с вестибюлем помещением.

– Я бы не прочь выпить чего-нибудь горячительного, – сказал мсье Перрен, исследуя имеющийся в наличии ассортимент напитков.

– Нет, это нельзя, – быстро ответил мсье Дювернуа. – Вынужден вас огорчить: мы придерживаемся трезвости. Иначе и быть не может: приобщение ко всему высокому требует ясного ума. По этой причине мы исключили алкоголь из нашего репертуара.

Мсье Перрен был видимо разочарован.

– Что же у вас есть? – спросил он, потирая кадык. – Я нуждаюсь в чём-нибудь одурманивающем. Впадать в утончённость на свежую голову как-то нехорошо.

– Не могу с этим согласиться, – возразила Женевьева. – Именно что встреча с прекрасным не требует того, чтобы одурманивать себя. Прекрасное вдохновляет непосредственно.

– Это вы очень хорошо сказали, – произнёс мсье Дювернуа. – Сразу видно, что в стране, откуда вы прибыли, тонко понимают предмет.

Женевьева горько усмехнулась:

– К сожалению, вы плохо знаете эту страну. Именно что у русских принято, когда им хорошо, прибегать к возлияниям, чтобы стало ещё лучше. Так во всём, будь то любовь, искусство или ещё что-нибудь подобное. Но это ещё полбеды. Вся беда в том, что в России традиционно употребляют крепкие спиртные напитки, чтобы сделать неизящное изящным. Русские тоже по-своему чувствительны, тут уж ничего не поделаешь. Но в погоне за суррогатом красоты они окончательно помрачают своё сознание. Это считается в порядке вещей, и тот, кто не следует общему примеру, навлекает на себя подозрение.

– Мне трудно в это поверить, – искренне огорчился мсье Дювернуа. – Разве может быть настолько скудна почва, на которой произрастают такие дивные цветы, как вы, мадмуазель?

– Жизнь богата исключениями, – философски изрекла Женевьева. – Следует признать, что Россия – страна приятных неожиданностей, несмотря на то что многое в ней ставится с ног на голову.

– Да, это парадокс, – подумав, согласился мсье Дювернуа.

Решено было ограничиться бутербродами с ветчиной, а чтобы не есть всухомятку, мсье Дювернуа купил две маленькие бутылочки с чистой водой, для себя и для Женевьевы. Мсье Перрен отказался от воды, предпочтя кофе. Перекусывали на скорую руку, стоя за высоким столиком и разговаривая о том о сём. Все трое, как можно понять, говорили по-французски, причём мсье Дювернуа иногда из притворного интереса осведомлялся у Женевьевы, как будет звучать то или иное слово по-русски. Женевьева смеялась, говоря, что ни к чему директору клуба знать всякий вздор, или же нарочно коверкала русские слова, произнося их с ужасающим французским акцентом. Мсье Дювернуа тоже смеялся, не забывая время от времени говорить Женевьеве: «Merci!»; он был весь любезность. Так прошло минут пятнадцать или двадцать.

Мсье Перрен не принимал в разговоре особого участия и, быстро съев свои бутерброды, решительно отодвинулся от столика.

– Ну так что же? – обратился он к директору.

– Мы немедленно приступим к делу, – ответил мсье Дювернуа, дожёвывая последний кусок и вытирая руки салфеткой. – Да, я забыл вам сказать. За посещение клуба вы должны уплатить по пятьдесят франков. Так, пустяки. Чистейшая формальность.

Женевьева и мсье Перрен удовлетворили эту просьбу. Ведомые директором, они покинули кафетерий, пересекли пространство вестибюля и оказались у основания широкой мраморной лестницы, соединяющей бельэтаж с верхними этажами. Здесь мсье Дювернуа остановился, сделал многозначительный жест и сказал:

– Теперь я должен сделать маленькое предуведомление. Наш клуб имеет давнюю историю и традиции, освящённые десятилетиями. Началось всё с обыкновенного… Впрочем, это вам будет неинтересно, поэтому я сразу скажу о главном. Как вы верно подметили, свобода хороша только тогда, когда ей умеют распоряжаться. Самоконтроль – вот величайшее из благ! Принимая это утверждение за истину, мы одновременно признаём человеческую волю высшей ценностью. Но наличие у человека воли неразрывно связано с его умением получать наслаждение при отсутствии источника наслаждения – и даже вопреки могущим при этом возникнуть неудобствам…

Мсье Дювернуа замолчал. Женевьева благосклонно внимала директору, который в этот момент представлялся ей кем-то вроде профессора психологии. Мсье Перрен был менее внимателен и слушал вполуха, одновременно изучая искусно вылепленную кариатиду, разместившуюся между лестничными перекрытиями. По его лицу трудно было понять, о чём он думает. Мсье Дювернуа выждал паузу и продолжил:

– Да. Так вот, всего в клубе имеется три так называемых яруса, которым соответствуют три этажа, расположенные над нами. Первый ярус полностью посвящён искусству. Я убеждён, что степень его подлинности не вызовет у вас сомнений – оно находится вне всякой критики. Второй ярус… Откровенно говоря, я не берусь определить его профиль так, чтобы не погрешить против правил… одним словом, вы понимаете. Дать наглядное описание того, что там происходит, трудно, но причаститься сладостных тайн один раз в жизни можно, даже и вам, мадмуазель. Отбросим всякие условности. Ну и третий ярус – здесь я оказываюсь в ещё более затруднительном положении, ибо затрагиваемый предмет деликатен, как ничто другое. Могу только сказать, что обращение к нему может испугать – и, в любом случае, заставит задуматься о жизни… и о жизни после жизни. Вот, собственно, и всё. А теперь я жду вашего ответа: согласны ли вы начать экскурсию?

– Подобная преамбула делает отказ от экскурсии немыслимым, – Женевьева была видимо заинтригована. – Мы согласны отправиться хоть в преисподнюю, только бы она располагалась под самым Парижем!

– У вас талант говорить комплименты, мадмуазель, – ответил Женевьеве польщённый директор. – Но предупреждаю, что это может оказаться для вас необычным испытанием.

– Очень хорошо, именно это и требуется, – с готовностью сказала Женевьева. – Всё обычное я оставила в прежней жизни.

– По-моему, пролог представления слишком затянулся, – не очень церемонно заметил мсье Перрен. – Может быть, имеет смысл приступить к осмотру собственно клуба?

Мсье Дювернуа почтительно наклонил голову и широким жестом указал на лестницу, приглашая гостей наверх.

Преодолев два внушительных лестничных пролёта, тускло освещённых масляными светильниками, маленькая компания оказалась в первом ярусе, имеющем вид длинного коридора с множеством люминесцентных ламп и дверей. Все двери были плотно притворены.

– Ау, – тихонько произнесла Женевьева. – Здесь тишина и пустота.

Действительно, коридор выглядел совершенно пустым.

– Это естественно, – сказал мсье Дювернуа. – Члены клуба разбрелись по комнатам и погрузились в свой богатый внутренний мир. Здесь никому не возбраняется действовать по собственному усмотрению. Потом все собираются вместе и делятся друг с другом впечатлениями от своих погружений.

– Но удобно ли будет нам, людям со стороны, вмешаться в эту идиллию? – с сомнением спросила Женевьева.

– Это не составит ровным счётом никакого неудобства, мадмуазель, – отмёл всякие сомнения мсье Дювернуа. – Наш клуб имеет одновременно и статус музея, куда допускаются – разумеется, по рекомендации – лица, не имеющие к клубу прямого отношения. Это происходит нечасто, и присутствие гостей не смущает членов клуба. Я думаю даже, что оно их вдохновляет. Вы ведь знаете, что существует разновидность людей, которым нравится, когда за ними наблюдают со стороны.

– Знаем, – мрачно сказал мсье Перрен.

– В таком случае пройдёмте в первую попавшуюся комнату – например, вот в эту, – мсье Дювернуа толкнул створку ближайшей двери, и все трое вошли в просторное светлое помещение.

Оно оказалось скорее залом, нежели комнатой, и представляло из себя некое подобие картинной галереи. Однако галерея эта производила странное впечатление. Картин в привычном понимании этого слова здесь не было, зато всюду на стенах висели грубо вытканные холсты безо всяких следов краски. Холсты привлекали внимание массивными резными рамами, поражающими обилием на них позолоты – видно было, что хозяева не поскупились. Совершенно голые полотна в роскошном обрамлении производили впечатление чего-то противоестественного и вызывали отчётливое желание немедленно чем-нибудь заполнить зияющую в рамах пустоту, чтобы истребить вызывающий контраст. Вошедшие остановились посреди зала как зачарованные. Мсье Перрен, которого трудно было чем-нибудь удивить, подошёл к одной из «картин», машинально пощупал холст пальцами и даже приподнял краешек рамы, заглянув в образовавшуюся между ней и стеной щель, чтобы удостовериться, что изображение не спрятано на другой его стороне. Убедившись в этом, он пожал плечами и отошёл в сторону.

Но экскурсанты находились в зале не одни. В углу стоял невысокий тщедушный человечек – член клуба, как верно предположила Женевьева. Он не подавал никаких признаков жизни, вытянувшись в струнку перед уродливым экспонатом – маленьким квадратиком серой мешковины, помещённым в раму с несоразмерно широкими краями. Карлик впился глазами в грубое переплетение волокон, как будто пытался узреть в одном этом «узоре» невоплощённый замысел художника, и даже, казалось, не дышал. Эта сцена – сомнительный шедевр и мёртво стоящий перед ним зритель – завораживала сама по себе и являлась, пожалуй, самым интересным из всего, что было представлено в галерее.

Да, смотреть в ней оказалось совершенно не на что.

– Здесь же ничего нет! – удивлённо воскликнула Женевьева.

– А ничего и не надо, – тонко улыбнулся мсье Дювернуа. – Всё уже присутствует в вашем воображении. Именно эта внешняя бессодержательность и грубый вид холста и должны будить, по контрасту, подсознательные зрительные представления, которые при более благополучном стечении обстоятельств могли бы воплотиться в произведениях искусства – и, может быть, даже в подлинных шедеврах. А изысканное обрамление служит для усугубления контраста, стимулируя деятельность воображения.

– Правильно ли я понимаю, что каждый из этих кусков мешковины должен вызывать самостоятельное «зрительное представление»? – спросил мсье Перрен.

– Всё зависит от каждого созерцателя в отдельности, – объяснил мсье Дювернуа. – Со многими членами клуба так и происходит. А наиболее квалифицированные из них добиваются даже того, что, несколько раз подходя к одному и тому же полотну, всякий раз видят на нём новое изображение. Утончённость их простирается столь далеко, что они могут в мельчайших подробностях описать представляющуюся им в данный момент картину и, кроме того, рассказать об её авторе, присовокупив к этому описание его внешности, одежды, характера – и даже некоторые факты его биографии.

– Это граничит с галлюцинацией, – несколько брюзгливо заметил мсье Перрен, выпятив нижнюю губу.

– Я бы так не сказал, – учтиво возразил мсье Дювернуа. – Разница между реальным и воображаемым весьма условна. Я думаю, не будет большим преувеличением сказать, что всё наблюдаемое нами в жизни – пассивная галлюцинация.

Мсье Перрен усмехнулся. А Женевьева сказала:

– Мне вот что непонятно. Если члены клуба обладают настолько развитой фантазией, то к чему такое количество холстов? Ведь гораздо проще было бы вывесить один-единственный холст, глядя на который каждый из смотрящих всякий раз представлял бы себе что-нибудь новое. Разве не так?

– Не скажите, – мотнул головой директор. – Именно то, что созерцатель находится в окружении других полотен, и распаляет его воображение. Посетивший этот зал должен чувствовать, что он попал в музей. Согласитесь, что невозможно полноценно наслаждаться видом дерева, если вокруг него нет целого леса. Обстановка создаёт отдельный предмет так же, как и отдельные предметы, взятые вместе, создают всю обстановку в целом.

– Как это всё странно, – задумчиво произнесла Женевьева.

– Ровным счётом ничего странного, – заверил её мсье Дювернуа. – Однако если содержание этих картин с непривычки не вызывает у вас никаких ассоциаций, я предлагаю перейти в соседнее помещение.

Карлик в углу зала за всё время этого разговора даже не пошевелился.

Женевьева и мсье Перрен приняли предложение директора. Место, в котором они очутились, решительно ничем не походило на покинутый ими зал: это была комната, или, вернее сказать, крошечная комнатка. Но самым интригующим в ней оказалось то, что она была совершенно пуста.

– Это, если можно так выразиться, комната непридуманной живописи, – пояснил мсье Дювернуа.

– Понимаю, – сказала Женевьева, оглядывая голые стены. – Придумать можно было бы и поинтереснее.

– Не то говорите, – и директор кошачьей походкой прокрался от двери к маленькому окошку напротив. – Тут дело совсем в другом. Эта комната – в известном смысле антипод того места, где мы только что побывали. Если там нужно было представлять себе картины, которых нет, то здесь следует просто наблюдать… картины, которых опять-таки нет, – мсье Дювернуа застенчиво посмотрел на своих спутников. – Будьте так добры, взгляните в окно.

Женевьева и мсье Перрен вплотную приблизились к оконному стеклу и увидели в нём панораму оживлённой Rue du Bouloi.

– И это всё? – спросил мсье Перрен, отодвигаясь от окна.

– Всё, – спокойно ответил директор. – Вы только что наблюдали случай абсолютно вырожденного искусства, когда предмет умышленно изображается в том виде, в котором он существует. Как следствие, никто не навязывает зрителю чуждой ему трактовки образа, и он волен трактовать этот образ по своему усмотрению. Это тоже требует известных усилий, но здесь, по крайней мере, присутствует пища для воображения.

Мсье Перрен фыркнул.

– Неужели для того, чтобы любоваться видами Парижа, обязательно нужно идти в клуб? – с недоумением осведомилась Женевьева.

– Разумеется, любоваться можно и во всяком другом месте, но тогда это будет уже не искусство, – развёл руками мсье Дювернуа. – Здесь же для этого созданы все условия. Подчёркнутый аскетизм помещения…

– Ладно, – перебил директора мсье Перрен. – Это мы поняли. Что дальше?

– Это неописуемо, – загадочно сказал мсье Дювернуа и указал на дверь: – Прошу!

Зал, в который сразу вслед за этим перешли экскурсанты, оказался значительно просторнее первого, но, что гораздо важнее, в нём, в отличие от первых двух мест, было на что посмотреть. Обилие пространства наводило на мысль о том, что помещение изначально предназначалось для бальных церемоний, – в настоящий же момент оно служило для выставки восковых фигур, которые были во множестве расставлены повсюду в самых причудливых позах. Правда, утверждать положительно, что эти фигуры вылеплены из воска, было нельзя: слишком велико казалось их сходство с предполагаемыми подлинниками. Особенно впечатлительный наблюдатель мог бы даже подумать, что зал заполнен живыми людьми, если бы не совершенная неподвижность загадочных изваяний. В сочетании с идеально проработанными деталями лиц и костюмов она производила жутковатое впечатление. Во всяком случае, Женевьева при виде этого зрелища невольно содрогнулась. Приблизившись к стоящему посередине зала манекену, который изображал представительного господина средних лет в котелке и с бакенбардами, она внимательно всмотрелась в его лицо, затем резко повернулась и сказала, обращаясь к директору:

– Однако это чересчур. Я и мсье Перрен – мы, конечно, понимаем, что это ещё один случай «абсолютно вырожденного искусства», но всему же есть пределы. Не слишком ли самонадеянно со стороны художника изображать человека с точностью, подвластной лишь резцу Всевышнего? Этот образ притягивает и отталкивает одновременно. Я не знаю, что мне об этом думать.

– Вы напрасно беспокоитесь, – в глазах у мсье Дювернуа блеснули озорные огоньки. – Мы не в сказке, и эти манекены не оживут. Но даже если бы это и произошло, они бы всё равно оказались чем-то вроде машин, ибо никакой ваятель не в силах соперничать с Господом Богом. Во всяком случае, подобный гений человечеству ещё не известен.

– Да, дорого бы я дал, чтобы посмотреть на этого пигмалиона, – сказал мсье Перрен, с подозрением рассматривая неподвижные фигуры.

– Всё же мне не по себе, – дёрнула плечиками Женевьева. – Одни только выражения лиц у этих кукол наводят на мысль о том, что у них есть душа. Кстати, а из чего они сделаны?

В это мгновение Женевьева, стоящая спиной к манекену, почувствовала, как сзади на её шею легла мягкая влажная ладонь.

– Ой! – вскрикнула она, оборачиваясь.

Мсье Перрен от неожиданности широко раскрыл глаза. Мсье Дювернуа едва сдержался, чтобы не расхохотаться. Женевьева с изумлением смотрела на манекен. Он оставался в прежнем положении и был всё так же неподвижен, но Женевьеве показалось, будто она разглядела в глазах искусственного господина насмешку.

– Вот вы и получили ответ на свой вопрос, мадмуазель, – сказал мсье Дювернуа, когда позывы к смеху перестали одолевать его. – Да, вы имеете удовольствие присутствовать на собрании членов клуба. В погоне за необычными ощущениями они часами упражняются в полной неподвижности. Должен заметить, что это крайне мучительно, особенно если учесть, что приходится контролировать даже непроизвольные движения тела. Однако вся эта затея имеет характер игры. По её условиям все собравшиеся в зале принимают каждый своё положение и стоят так иной раз с утра до вечера, причём исключается малейший намёк на какое-либо шевеление. Тот, кто первым нарушит это условие, тем самым прекращает игру, и все её участники отправляются пить кофе за счёт проигравшего. Иногда, когда в зал заходят посторонние посетители, наименее стойкий или наиболее склонный к озорству член клуба позволяет себе маленькую шалость, вроде той, невольной участницей которой только что стали вы сами, мадмуазель. Право же, иной раз стоит подстроить какую-нибудь каверзу, хотя бы потом и пришлось раскошелиться на кофе для товарищей по игре.

Женевьева всё ещё не могла прийти в себя.

– Стало быть, это… – она не закончила.

– Да, этот манекен, который вас потревожил, – всего лишь искусно притворяющийся член клуба, – директор положил руку на плечо продолжающего оставаться неподвижным игрока. – Расслабьтесь, Жак, вы проиграли. Сегодня ваша очередь угощать всю компанию кофе – ну так ступайте в кафетерий и никому ни в чём не отказывайте.

– Сегодня я выпью чашечку превосходного мокко за здоровье мадмуазель! – Жак подмигнул Женевьеве, улыбнулся – и сразу весь словно бы сомлел.

И музейная тишина зала тотчас же оказалась разорвана целым ансамблем шумов: всё задвигалось, зашуршало, заскрипело и забормотало. Куклы, всего только секунду назад бывшие неподвижными, обрели естественную человеческую живость и принялись как ни в чём не бывало шевелить руками и ногами, осматриваясь и поправляя на себе бабочки, запонки, манжеты и воротники. Казалось, многочасовое стояние в искусственных позах являлось для этих людей привычным занятием.

– По-моему, это глупость, – сказал мсье Перрен.

Тут же толпа в зале стала редеть, постепенно просачиваясь сквозь двери. И уже через минуту она целиком растворилась в необъятном здании клуба.

– Почему же глупость? – добродушно спросил мсье Дювернуа. – Это вполне разумное времяпрепровождение. Всё по-настоящему необычное требует времени и труда. Мгновенные и приятные ощущения – это то, к чему стремится всякий. Однако не всякий способен заставить себя испытывать продолжительные и неприятные ощущения. Это настоящее искусство.

– Сказал бы я, что это такое, – поморщился мсье Перрен.

– Вы усмехаетесь, а между тем и сами были поражены, когда Жак подал признаки жизни, – сказал мсье Дювернуа. – Здесь всё дело в контрасте между живым и неживым. Мне кажется, мадмуазель Легран по-настоящему испугалась.

– Да, я до сих пор не могу прийти в себя, – кивнула Женевьева. – Мне даже на одно мгновение представилось, будто я вновь оказалась в России.

– По счастью, это далеко не так, – заверил Женевьеву мсье Дювернуа. – Вы по-прежнему во Франции, где вас подстерегают опасности совершенно иного рода.

– Дай-то бог! – простодушно сказала Женевьева.

– Э-э-э… – протянул мсье Перрен. – Вот что. Нет ли у вас здесь естественного искусства?

– Искусство не бывает естественным или противоестественным, – несколько надменно изрёк мсье Дювернуа. – Впрочем, я понимаю, что речь идёт всего лишь о его традиционных атрибутах. Что ж, вы их получите.

И все трое переместились в следующий зал.

Он представлял из себя не что иное, как музыкальный салон вместительностью около пятидесяти человек, если говорить о слушателях. На этот раз, однако, было занято не более шести мест. Люди, сидящие на них, как справедливо предположила Женевьева, являлись членами клуба. Кресла заполняли собой почти всё пространство, оставляя вдоль стен узкие проходы, ведущие к сцене. На ней чинно восседали восемь почтенных мужей – тоже членов клуба. Все сидящие были облачены в чёрные фраки и держали в руках различные музыкальные инструменты. Здесь были две скрипки, альт, виолончель, флейта, гобой, арфа и треугольник. Зрелище оказалось весьма приятным, но вошедшие, спустя минуту или две, обратили внимание на то, что музыканты бездействуют, не выказывая намерения взяться за исполнение какого-либо музыкального произведения. Они оставались неподвижными, и, хотя эта неподвижность была далеко не безупречной, всё-таки она настораживала.

– Чего хотят эти люди? – спросила Женевьева, имея в виду сидящих на сцене.

Она была готова к новым неожиданностям.

– Они музицируют, – ответил мсье Дювернуа.

– Непонятно, – задумчиво сказала Женевьева. – Возможно, я старомодна, но мне кажется, что музицировать – значит извлекать из инструментов разнообразные звуки, а чтобы извлекать из инструментов звуки – необходимо совершать некоторые телодвижения.

– Это неверно, – возразил мсье Дювернуа. – Ваши слова выдают в вас дилетанта. Телодвижения – это частность; вообще же представление о музыке как о чём-то звучащем давно устарело. В настоящее время…

– Постойте, – перебил директора мсье Перрен. – Мне кажется, я понял. То, что мы видим сейчас на сцене, является вырожденным оркестром, так?

– Вы почти угадали, – мсье Дювернуа улыбнулся. – В действительности это самый что ни на есть подлинный оркестр, исполняющий вырожденную симфонию.

– Мм-м-м… – промычал мсье Перрен. – И давно они так сидят?

– Это нетрудно установить, – при этих словах мсье Дювернуа сдвинул рукав пиджака и посмотрел на часы. – Итого, концерт длится вот уже тридцать восемь минут и сорок четыре секунды.

– Браво! – Женевьева с трудом удержалась, чтобы не захлопать в ладоши. – Этак и я тоже не прочь побыть музыкантом. Я чрезвычайно люблю музыку и всё, что с ней связано, но у меня совершенно отсутствуют музыкальные данные. А тут всё так просто.

– Вы ошибаетесь, мадмуазель, всё это очень непросто, – серьёзно сказал мсье Дювернуа. – Да, многие из наших гостей желали бы прикоснуться к таинству сцены и посмотреть на мир глазами артиста, но мы всегда отказываем им в этом. Профанация искусства ещё никого до добра не доводила. Люди, которые в настоящий момент сидят на сцене, все как один являются музыкантами высокого полёта, и у каждого из них за плечами консерваторское образование. Присмотритесь, с каким изяществом лежат их пальцы на инструментах. Обратите внимание, сколько экспрессии в положении инструментов скрипичной группы. Кажется, что смычки готовы сию минуту взвиться и унестись куда-нибудь далеко отсюда. За всем этим стоят годы упорного труда. Да, эти люди могли бы явить вам образец высочайшего исполнительского мастерства, но это было бы слишком банально.

– Банально? – сощурился мсье Перрен.

– Можно даже сказать – пошло, – уточнил директор.

– А почему этот молодой человек, у которого в руках треугольник, всё время сидит с открытым ртом? – с любопытством спросила Женевьева. – У него болят зубы, да?

– Он исполняет вокальную партию, – объяснил мсье Дювернуа. – Это очень сложная партия, она выписана в высокой тесситуре, и поэтому все сорок пять минут, которые длится симфония, исполнитель обязан сохранять необходимую вокальную позицию. Это очень тяжёлый труд. Да, плоды его незаметны, но какое это имеет значение?

– Никогда ничего подобного не видела! – смеясь, сказала Женевьева директору.

Мсье Перрен был мрачен, как комнатная пыль.

– Я бы предпочёл слушать то, что звучит на самом деле, а не заглядывать в рот другим людям, хотя бы и артистам, – обронил он.

– Мы вас убережём от этой напасти, – поспешил успокоить его мсье Дювернуа. – Впрочем, вы и сами вольны выбирать, на что вам смотреть. И ваше присутствие в том или ином месте не создаёт безвыходного положения.

– Это, как я понимаю, был случай вырожденной философии, – определил мсье Перрен.

Обмен любезностями получился несколько напряжённым.

– Однако и вправду, покажите нам что-нибудь более традиционное, – попросила Женевьева директора. – Все эти марсианские затеи становятся скучны.

– Скучать, мадмуазель, вам в любом случае не придётся! – и мсье Дювернуа повёл своих протеже к выходу.

В это время, очевидно, симфония оказалась доиграна до конца. Раздались жидкие аплодисменты: чувствовалось, что немногочисленные слушатели устали получать наслаждение от контраста между воображаемой музыкой и её действительным отсутствием. Музыканты ожили. Молодой человек с треугольником в руках с видимым облегчением закрыл рот, для надёжности немного подвигал челюстью и аккуратно уложил треугольник в футляр. Его коллеги также принялись неспешно упаковывать свои инструменты, время от времени перебрасываясь незначительными фразами и успев позабыть о музыке, которую они только что исполняли.

А экскурсанты во главе с директором пересекли коридор и вошли в другой зал, расположенный прямо напротив предыдущего и оказавшийся точной его копией. Это обстоятельство поразило Женевьеву и оставило равнодушным мсье Перрена. На сцене нового музыкального салона также располагался маленький оркестр, в точно таком же составе, как и прежний; однако то, что он делал, назвать вырожденным искусством было никак нельзя: музыканты, одетые в точно такие же фраки и тоже с молодым человеком, играющим на треугольнике, исполняли поразительно красивую музыкальную пьесу для восьми инструментов и голоса.

Исполнитель вокальной партии и его немой двойник походили друг на друга как две капли воды. «Братья», – подумала Женевьева и остановилась как зачарованная. Теперь она могла по достоинству оценить талант певца, да и мастерство всего ансамбля в целом. Неизвестно, насколько профессиональными исполнителями были музыканты первого оркестра, но те, кто играли здесь, показались Женевьеве небожителями.

Зал был почти полон.

– Присядемте, здесь не принято стоять во время концерта, – шёпотом произнёс мсье Дювернуа.

Женевьева и мсье Перрен подчинились директору. Отыскав в четвёртом ряду свободный промежуток, образованный тремя пустыми креслами, все трое протиснулись между рядами и расположились на сиденьях. Никто из сидящих в зале даже не посмотрел на них: столь велико было магнетизирующее действие музыки. И новые слушатели очень быстро ощутили его на себе, помимо своей воли погрузившись в стихию звука и даже на некоторое время позабыв, где они находятся.

– Это прекрасно, – восхищённым шёпотом сказала Женевьева, сидящая посередине между своими спутниками. – Моя прабабушка всегда стремилась воспитать во мне любовь к музыке и даже водила меня на концерты, но всё, что мне довелось слушать раньше, было лишено того очарования, действие которого я сейчас испытываю на себе. Я только теперь начинаю понимать, что такое академическое искусство. Это всё равно как… Ай!

Того, что случилось, Женевьева никак не могла ожидать: она почувствовала, как ей за ворот платья льют воду. Вода оказалась не особенно холодной, но ощущение, которое она доставляла, резко диссонировало с атмосферой музыкального концерта. Женевьева невольно дёрнулась, как от удара электрическим током, и обернулась, но никого, кроме погружённых в музыку соседей, не увидела. В ту же секунду мсье Перрен пробормотал короткое сдержанное ругательство и сунул руку за воротник рубашки. Покопавшись там, он извлёк на свет божий упитанную гусеницу, которую тут же с негодованием отшвырнул в сторону.

– Ничего удивительного, – вполголоса проговорил мсье Дювернуа. – Здесь ещё и не такие вещи случаются. В прошлом году известная кутюрье мадам де Брюи не смогла после концерта встать с кресла. Оказалось, что всё сиденье было предусмотрительно вымазано древесной смолой, только бедняжка этого вовремя не заметила. А гость клуба мсье Тюрлюпен при выходе из зала споткнулся о низко протянутую верёвку и разбил себе нос. Травма была незначительной, но он так обиделся, что больше ни разу не переступил порог клуба. Если говорить по совести, меня это радует: такие люди – брак и в нашем обществе им не место.

В ответ на это объяснение мсье Перрен сказал другое ругательство, значительно менее сдержанное, чем первое.

– Это вы напрасно так, – спокойно заметил мсье Дювернуа.

– Хотелось бы мне знать, кто всё это подстроил! – присовокупил к своему восклицанию мсье Перрен и встал с места, чтобы покинуть негостеприимное помещение.

Женевьева и мсье Дювернуа сделали то же самое.

– Никто ничего не подстраивал, всё произошло так, как и было задумано, – сказал директор, когда они достигли прохода. – Я забыл вас предупредить. Здесь члены клуба развивают самообладание, музыкальное сопровождение лишь выступает в качестве вспомогательного средства. Поясню. Контролировать себя, когда сознание бодрствует, сравнительно легко. Гораздо труднее это сделать, когда оно чем-либо усыплено. В данном случае роль усыпляющего фактора играет музыка. Погрузившись в мир звуков, слушатель теряет бдительность и в какой-то момент испытывает сильное внешнее воздействие. После этого он старается поскорее расслабиться и вернуться в прежнее состояние. У многих это получается.

В это мгновение кто-то из наиболее активных членов клуба, уже не таясь, запустил в спину мсье Перрену катышек жёваной бумаги.

– Я начинаю понимать, зачем всё это нужно, – заговорил мсье Перрен уже в коридоре. – Эти люди копят в себе жажду истинного удовольствия. Что ж, это их выбор, но не мой. Я предпочитаю не иметь жажду, а утолять её, пусть это и звучит банально. А вы что думаете по этому поводу, мадмуазель?

– Я ещё не разобралась в этом, – сказала Женевьева, быстро оправившаяся после нового потрясения. – Чтобы составить о предмете точное мнение, необходимо изучить его во всей полноте.

Мсье Перрен шумно выдохнул.

– Я предоставлю вам такую возможность, – пообещал мсье Дювернуа.

– От возможностей не отказываются, – сказал мсье Перрен. – Но нельзя ли как-нибудь ускорить дело?

– События не лошади, и торопить их не следует, – назидательно изрёк мсье Дювернуа и пояснил: – Il est entre parentheses.

Следующее место, куда он привёл своих подопечных, оказалось маленькой комнаткой, неизвестно для каких целей оклеенной чёрными моющимися обоями. С её потолка свисала лампочка, тускло освещающая голые стены, и отражаемые блики усиливали ощущение всепоглощающей черноты.

Окно в комнатке отсутствовало.

– Так, – молвил мсье Перрен. – В этой комнате полагается воображать – что?

– Эта комната предназначена для одиночного музицирования, – учтиво сказал мсье Дювернуа.

– Марсель без гавани, – заметила Женевьева. – Что, если мне вздумается усладить свой слух прелюдиями Шопена, а у меня нет собственного рояля?

– В вас опять говорит дилетантизм, – всё так же учтиво ответил мсье Дювернуа. – Инструментов здесь не полагается. Музицировать, когда есть инструменты, сумеет всякий. А вы попробуйте музицировать непосредственно!

– Вот сами и пробуйте, – с независимым видом отозвался мсье Перрен.

– К сожалению, у меня нет музыкального дарования, – с огорчением сказал мсье Дювернуа.

– Это неправда, – Женевьева улыбнулась. – В России в подобных случаях говорят: «Лучшая музыка – это тишина».

– Случаи бывают разные! – миролюбивым тоном произнёс мсье Дювернуа. – Следует различать тишину как таковую и тишину как отсутствие слышимой музыки. Воображать гораздо интереснее, чем испытывать на самом деле.

– Ерунда, – уверенно сказал мсье Перрен. – Всё воображаемое не стоит того, чтобы утруждать мозги.

– Как знать, как знать, – покачал головой мсье Дювернуа. – Не будет ли правильным сказать, что, наоборот, всё действительное – лишь материал для наших фантазий?

– Знаете, у меня возникло желание немедленно удалиться куда-нибудь подальше от этих ваших сногсшибательных искусств, – медленно проговорил мсье Перрен. – Мне кажется, самое время сменить обстановку. Вы, кажется, толковали о каких-то тайнах?

– Всякая тайна ожидает того, кто желает её подсмотреть! – вместо ответа сказал мсье Дювернуа.

И все трое, покинув странное помещение, миновали коридор и поднялись по мраморной лестнице, устланной узорчатым ковром, на второй этаж, где располагался второй ярус клуба.

Он произвёл на визитёров благоприятное впечатление. В нём не было люминесцентных ламп, как этажом ниже, зато на стенах красовались бронзовые подсвечники, от которых шёл мягкий чарующий свет. Убранство коридора во втором ярусе оказалось не менее изысканным, чем в первом, но эта изысканность не бросалась в глаза. Главным образом привлекало к себе внимание сочетание трепетного освещения с мягким обволакивающим запахом сдобы с корицей, к которому примешивался едва уловимый аромат розового масла. Однако вместе с этим было и ещё что-то такое, что разительно отличало второй ярус от первого, а именно – коридор второго яруса звучал. Из полуоткрытых дверей доносились ленивые шорохи, тихое бульканье и мягкие, округлые звуки, напоминающие не то вздохи фавна, не то протяжное гудение флейты в нижнем регистре. Всё вместе это вызывало воспоминания об оркестровой яме в музыкальном театре. Попав в это царство сдержанных музыкальных красок, экскурсанты остановились как заворожённые. Даже мсье Перрен, успевший утвердиться в своей неприязни ко всякого рода минимализму, выглядел озадаченным. Но длилось это его состояние недолго, и он быстро принял прежний скептический вид.

– С этого и надо было начинать, – как можно небрежнее сказал он, осмотрев коридор.

– Чтобы взойти по средним ступеням познания, необходимо сперва преодолеть низшие, – наставительно отозвался мсье Дювернуа.

– А что, существуют ещё и высшие? – с деланным удивлением спросил мсье Перрен.

– Существуют, но добраться до них дано не каждому, – мсье Дювернуа сделал вид, что не заметил иронии. – Однако в сторону это. Мы с вами находимся во втором ярусе клуба. Здесь сила человеческой воли проявляет себя более наглядно, чем в первом ярусе, ибо сталкивается с силой инстинктивного порядка, которую можно определить словом «вожделение». Но это не то вожделение, которое способна вызвать красота, это нечто действительно весомое. И в борьбе с этой силой умение управлять своими чувствами подвергается тщательной огранке.

Глаза Женевьевы широко раскрылись.

– То, о чём вы говорите, трудно себе помыслить, – сказала она. – Всякий инстинкт непреодолим именно потому, что он инстинкт.

– Это заблуждение, мадмуазель, – вежливо возразил мсье Дювернуа. – Практика всего человечества опровергает подобное мнение. Но даже если бы она его и подтверждала, наш клуб от этого бы только выиграл. Ведь нет ничего прекраснее, чем быть первопроходцем.

– По-моему, это неправильно, – неуверенно заметила Женевьева. – Свобода даётся затем, чтобы наслаждаться ей, а не ограничивать её. Кому какая выгода от того, что вы сами себя мучаете?

– И это тоже заблуждение, – мсье Дювернуа был невозмутим. – Истинная свобода человеческой личности как раз и проявляется в самоограничении.

– Вот что, суемудрый вы наш, – вышел из себя мсье Перрен. – Мы, конечно, понимаем, что за всем этим стоит стремление придать сладострастию наиболее изощрённые формы, но всему есть границы, не так ли?

– Вы не француз, – печально молвил мсье Дювернуа.

– Бросьте, – с досадой ответил мсье Перрен. – Впрочем, если мадмуазель думает иначе, мы продолжим осматривать эту вашу обитель утончённости. Покажите нам самый лучший номер.

– Здесь нет «номеров», – сухо сказал мсье Дювернуа. – И я бы попросил вас не острить так.

– Господа, не будемте ссориться! – вмешалась Женевьева. – Лучше один раз увидеть, чем десять раз обсудить.

Мсье Дювернуа внимательно посмотрел на Женевьеву и зачем-то приставил к губам кулак, как будто собрался исполнить на нём торжественный марш. Затем он повернулся к своим спутникам спиной и решительно двинулся в конец коридора.

Женевьева и мсье Перрен, как лунатики, последовали за ним.

– Вот, – сказал мсье Дювернуа, подойдя к крайней двери.

Все трое вошли в неё и оказались в небольшом квадратном закутке, где находились четыре человека. Они стояли, повернувшись к двери спиной, и даже не шелохнулись при появлении посторонних. Подобная невежливость могла бы послужить поводом для недоумения, однако гостей больше поразили позы стоящих и их совершенная, вполне в духе первого яруса, неподвижность. Все четверо как-то неестественно вытянулись, прижавшись к противоположной стене, – так, наверное, стоят приговорённые к казни, ожидая залпа. Картина эта выглядела очень странно, но, привыкнув к ней, экскурсанты поняли, в чём дело. Люди, стоящие у противоположной стены, внимательно всматривались в специально устроенные в ней отверстия, ведущие, по всей видимости, в комнату, смежную с закутком.

Мсье Перрен скрестил руки на груди и спросил:

– Так. А здесь над чем нужно смеяться?

– Тсс-с-с! – прошептал мсье Дювернуа. – Пожалуйста, не повышайте голоса. Эти люди находятся в состоянии исступления, и им не следует мешать.

Неподвижные созерцатели по-прежнему стояли, приникнув к отверстиям, и не обращали никакого внимания на случайных посетителей.

– А что это за дырочки, в которые они так прилежно смотрят? – вполголоса произнесла Женевьева.

– Это способ приобщения к сокровенному, – сказал мсье Дювернуа.

– Ну-у-у, – разочарованно протянул мсье Перрен, – это неинтересно. После того, что вы нам наговорили, можно было бы придумать и что-нибудь более оригинальное.

– Не всё то достойно постижения, что оригинально, – загадочно сказал мсье Дювернуа. – Всё дело в том, кто находится в соседней комнате.

– А кто там находится? – простодушно спросила Женевьева. – Мумия последней французской королевы?

– Нет, – скромно ответил мсье Дювернуа. – По ту сторону стены расположились член клуба и его близкая родственница.

Мсье Перрен захотел о чём-то спросить, но не решился.

– Выйдемте отсюда, – сказал мсье Дювернуа.

Они вышли в коридор.

– Скажите, – снова обратилась к директору заинтригованная Женевьева, – а те люди, которые находятся в комнате с дырочками, знают, что за ними подсматривают?

– Они догадываются, – мсье Дювернуа сделал акцент на последнем слове.

Мсье Перрен неожиданно обрёл дар речи:

– Если говорить вашим языком, то ничто так не обескураживает, как точное знание, и ничто так не вдохновляет, как неопределённость.

Мсье Дювернуа внимательно посмотрел на своего духовного антипода.

– А эти четверо, у которых полная определённость, – чего достигают они? – Женевьеву продолжало разбирать любопытство.

– Они сдерживаются, – сказал мсье Дювернуа, снова нажав на последнее слово.

– А вот интересно, чего достигаем мы, наблюдая за теми, кто наблюдает? – спросил мсье Перрен.

– Удовольствие получаем, – с готовностью ответил мсье Дювернуа. – Разве вы ещё не поняли, что наблюдать за тем, как смотрят другие, гораздо интереснее, чем смотреть самому?

– Что-то подобное от вас я уже слышал, – задумчиво сказал мсье Перрен.

– А нельзя ли и нам тоже взглянуть в эти дырочки? – осмелилась наконец спросить Женевьева.

– Я бы мог, пожалуй, позволить вам сделать это, но боюсь, что вы неправильно отреагируете, – с сожалением сказал мсье Дювернуа. – Кроме того, в музеях принято осматривать экспонаты, а не копаться у них внутри.

– Замечательный экспонат! – засмеялся мсье Перрен. – Уверен, что когда мы будем вспоминать о нём, то испытаем значительно большее удовольствие, чем сейчас, когда мы только наблюдали… за теми, кто наблюдает.

– Вам хоть сию минуту можно выдать членскую книжку клуба, – осторожно заметил мсье Дювернуа. – Да, вы прекрасно мыслите. Но, к сожалению, ваша ирония больше вашей утончённости. И ещё вам не хватает некоторого, что ли, интеллектуального помешательства.

– Бог миловал, – коротко сказал мсье Перрен.

– Вот ещё что, – задумчиво произнесла Женевьева. – Эти четверо – они все члены клуба?

– Да, верно, – подтвердил мсье Дювернуа. – Это те, кто на хорошем счету.

– А эти… которые в самой комнате… Они на каком счету? – спросил мсье Перрен.

– Ни на каком, – бесцветным голосом ответил мсье Дювернуа. – В этой комнате может оказаться всякий. Иногда мы прибегаем к помощи стажёров, то есть тех, кто принят в клуб с испытательным сроком. Надо же кому-то выполнять и чёрную работу.

– А если стажёры прекрасно мыслят? – задал коварный вопрос мсье Перрен.

– Тогда они сумеют и в этом найти свои положительные стороны, – вывернулся мсье Дювернуа.

Вопрос был исчерпан, и экскурсия продолжилась.

Мсье Перрен уже вполне проникся идеологией клуба и точно угадывал, что скажет директор, прежде чем тот успевал открыть рот. Но предвидеть, что заключает в себе очередной экспонат, он не мог. Заинтригованный, он шёл за своим поводырём – экскурсовод за экскурсоводом – и строил гипотезы относительно того, какую ещё форму может принять утончённость, возведённая в культ. Занятый этими предположениями, он не заметил, как мсье Дювернуа подвёл их с Женевьевой к двустворчатой двери, украшенной затейливыми вензелями.

Дверь вела в комнату, оказавшуюся чем-то вроде приёмного покоя и соседствующую с другой комнатой, которая была заперта. В предбаннике находилось шесть членов клуба, преимущественно женщин, и столько же девочек в возрасте от десяти до четырнадцати лет. Взрослые сидели на стульях, пасмурно смотря в одну точку и не шевелясь, а беспечные отроковицы неспешно прохаживались вдоль стен и изучали изображённые на них замысловатости, призванные настроить всякого, кто решился бы сюда заглянуть, на известный лад. При виде неожиданно возникшего директора и его спутников никто из сидящих даже не поднял головы.

Бесстрастное отношение к посторонним было, очевидно, одним из неписаных установлений клуба.

– Что это? – Женевьева посмотрела на директора.

– Ничего особенного, – сказал мсье Дювернуа, покосившись на филигранный рисунок, выглядывающий из-за спины Женевьевы. – Это очередь в детскую комнату. Здесь довольно тесно, но ведь дети не могут оставаться без присмотра родителей.

Женевьева побледнела.

– Разве такое возможно? – сдавленно проговорила она.

– Отчего же нет? – вкрадчиво спросил мсье Дювернуа. – Взрослые достаточно искушены, а дети воспитываются в соответствующих традициях. Родители прочат их в продолжатели дела, которому сами посвятили жизнь.

– А дети об этом знают? – поинтересовался мсье Перрен.

– Все мы рано или поздно понимаем, что стоим перед фактом, о возможности которого не знали заранее, – пожал плечами мсье Дювернуа.

– Прекрасно! – мсье Перрен смотрел на директора, не скрывая своего восхищения.

Никто из членов клуба, ожидающих своей очереди в соседнюю комнату, даже и ухом не повёл, как будто разговор вёлся о чём-то совершенно постороннем.

В это время запертая дверь заскрежетала ключом, щёлкнула и отворилась. Из неё вышла дама бальзаковского возраста в сопровождении девочки лет тринадцати. Дама наклонилась к уху девочки и негромко сказала:

– Попрощайся с мсье Броссаром, Клотильда.

Девочка повернулась к дверному проёму, в котором маячила невнятная фигура, и сделала молчаливый книксен. Неизвестный мсье Броссар, очевидно, вполне этим удовлетворился, потому что из комнаты раздался спокойный голос: «Благодарю, очень хорошо!», и в открытую дверь вошла новая семья.

Мсье Дювернуа сделал знак, и экскурсанты вышли вместе с ним в коридор.

– Теперь мы ждём от вас объяснений, – решительно обратилась к директору Женевьева.

– Тут всё ненамного сложнее, чем в первом случае, – сказал мсье Дювернуа. – Разница лишь в том, что смотревшие в отверстия сдерживали положительные эмоции, а родители сдерживают…

– Что? – подался вперёд мсье Перрен.

– Негодование, – закончил мсье Дювернуа. – Как всегда, идти нужно от простого к сложному.

– А этот человек, которого назвали мсье Броссаром, – он кто? – полюбопытствовал мсье Перрен. – Стажёр?

– Он отдыхает от трудов праведных, – объяснил мсье Дювернуа.

– Это невероятно, – сказала Женевьева, помолчав. – Мне представлялось, что подобные вещи не должны происходить прилюдно. Всё запретное притягивает лишь до тех пор, пока подёрнуто вуалью тайны. Разгаданное, оно становится отталкивающим.

– Вы ничего не поняли, – губы у мсье Дювернуа дрогнули. – Наш клуб не ставит своей задачей нарушение каких-либо запретов, они лишь материал для нашей работы. Нас интересует только высшая психическая деятельность человека.

Мсье Перрен поморщился и машинально достал из нагрудного кармана пиджака сигареты.

– Уберите это, пожалуйста, у нас не курят, – попросил мсье Дювернуа.

Мсье Перрен нехотя подчинился указанию.

– Вы поставили всё с ног на голову и говорите, что так и было, – буркнул он. – А если по правде, то вас именно радует этот кавардак. Попробуйте ходить головой вверх, это полезнее для кровообращения.

– Где голова, там и верх, – находчиво ответил на это мсье Дювернуа.

– Демагогия, – отрезал мсье Перрен. – Дозированная галиматья развлекает, но во всём нужно знать меру. И вообще вы сбиваете с толку мадмуазель Легран, а она ещё и Парижа-то настоящего не нюхала.

– Нет-нет, – поспешно сказала Женевьева. – Всё, что я здесь увидела, произвело на меня большое впечатление. Если мсье Дювернуа считает, что это прогрессивно, то я не могу с ним не согласиться, – и Женевьева мило улыбнулась директору.

– В таком случае я прошу вас следовать за мной дальше, – заключил мсье Дювернуа.

Путешествие по клубу-музею было продолжено. Женевьева что-то шептала себе под нос. Мсье Перрен молчал, погружённый в свои размышления. Вскоре мсье Дювернуа привёл их в просторный светлый зал, разительно непохожий на прочие помещения второго яруса. То, что увидели искатели впечатлений, подтвердило их изначальные представления о его профиле. В зале царил дух барственности. На окнах висели гардины, пространство вдоль стен занимала мебель из красного дерева, а посередине зала красовался большой круглый стол, накрытый скатертью цвета дубовых листьев с искрой. За столом сидело тринадцать человек: двенадцать мужчин и одна женщина. Все они были лишены искусственных покровов на теле. Бесчинство здесь оказалось представлено явно, безо всяких перегородок, хотя бы и символического свойства, но в этом бесчинстве соблюдался строгий порядок. Невозмутимость в клубе была возведена в принцип. И никто из присутствующих в зале даже головы не повернул, когда в него вошли посторонние.

– Ну и что? – спросил мсье Перрен, приготовившись ничему не удивляться.

– Ничего, – ответил мсье Дювернуа. – Они играют. Oui, ils jouent.

Действительно, сидящие за столом держали в руках карты. Играли они как-то лениво, подолгу обдумывая каждый ход, и, глядя со стороны, нельзя было сказать, что играющие увлечены своим занятием. Их вид выдавал скорее задумчивость и ожидание.

В этот момент один из игроков, высокий бородатый мужчина атлетического телосложения, решительно бросил на середину стола карты и встал со своего места. Он подошёл к женщине и галантно протянул ей руку, приглашая её с собой. Та послушно пошла за ним, осторожно ступая по паркету, – так, словно несла на голове кувшин с драгоценной жидкостью и боялась её расплескать. Пара направилась к лежащей в углу циновке и там обосновалась как у себя дома.

– И это всё? – разочарованно спросила Женевьева.

– В каком смысле? – не понял директор. – Ах да. Нет, не всё. Это только видимость. Вообще мы не поощряем примитивизм. Он шокирует некоторых гостей клуба…

– По крайней мере, здесь без фокусов, – заметил мсье Перрен.

– …Но даже самые чувствительные из них бывают готовы смириться с подобными картинами, когда узнают о скрывающейся за ними подоплёкой, – закончил мсье Дювернуа.

– Да, я подозревал, что тут дело нечисто, – сквозь зубы проговорил мсье Перрен.

– Угу, – кивнул мсье Дювернуа. – Это то, что мы называем «французская рулетка».

– Как-как?! – вскинулся мсье Перрен.

– Эта дама, которая только что пошла с высоким бородачом, находится в такой, если можно сказать, физической форме, что её будущее материнство при определённом содействии лиц мужского пола не только возможно, но и неизбежно. Всё дело лишь в том, кто окажется отцом ребёнка. Разумеется, этот вопрос решается не нами, мы можем лишь придать всему вид игры, которую вы и наблюдаете. Мы с вами застали самое её начало. Участники – их всего двенадцать человек – поочерёдно выбывают из игры и составляют даме компанию. В итоге компания набирается-таки порядочная. Последствия, как я уже сказал, неизбежны. Затем проводится строго научная экспертиза, на основании которой неопровержимо устанавливается, кому именно из игравших следует присудить отцовство. Тот, на кого указывают, не имеет права отказаться и с этого момента в течение восемнадцати лет – то есть до совершеннолетия ребёнка – обязан затрачивать средства на его содержание и воспитание. Вот и вся суть игры, – закончил своё объяснение мсье Дювернуа.

– Ну, это неинтересно, – Женевьева надула губы.

На самом деле она была весьма впечатлена.

– Отнюдь, мадмуазель, – сказал мсье Дювернуа. – Вы забыли, где вы находитесь. Здесь опять вся суть в психологии. Многим людям знакомо чувство ответственности, но немногие знают, что такое предчувствие ответственности, и уж совсем единицы способны им наслаждаться.

– И, конечно же, эти «единицы» являются членами клуба? – Женевьева могла бы и не задавать этот вопрос.

– Вы абсолютно правы, мадмуазель, – почтительно произнёс мсье Дювернуа, и все трое вышли из зала в коридор.

Мсье Перрен, как всегда, выглядел недовольным.

– Оформление неплохое, но я бы предпочёл что-нибудь попроще, – сказал он.

– Ничем не могу вам помочь, – с притворным сожалением ответил мсье Дювернуа. – Всё самое простое вы уже увидели.

– Что же дальше? – скрипуче спросил мсье Перрен.

– Это как вам будет угодно, – сказал мсье Дювернуа, сохраняя при этом непроницаемое выражение лица. – Впрочем, через комнату отсюда находится повивальная.

– Однако! – мсье Перрен демонстративно приложил ладонь ко лбу.

– Это не так страшно, как кажется, – успокоил его мсье Дювернуа.

– Хорошо, но при чём здесь вожделение? – полюбопытствовала Женевьева.

– Это легко понять, – снизошёл до разъяснения мсье Дювернуа. – В данном случае речь идёт всего лишь о членах клуба – любителях этого дела. Но ведь любительство как раз и порождается вожделением.

– Ставлю девяносто девять против одного, что и здесь всё не слава богу, – с вызовом сказал мсье Перрен.

– Да, у нас ничего не бывает просто так, – важно заметил мсье Дювернуа. – В случае малейшей оплошности, если она приводит к плачевным результатам, виновный подвергается судебному преследованию. Это, кстати, прописано и в уставе клуба.

Брови мсье Перрена поползли вверх.

– И много у вас таких любителей? – спросил он.

– Не очень, – неохотно признался мсье Дювернуа. – И главным образом потому, что они естественным образом отсеиваются. А пополнения случаются редко.

– Это неудивительно, – сказала Женевьева.

Мсье Перрен промолчал.

– Но я вижу, что это предложение вас не заинтересовало, – немного подождав, произнёс мсье Дювернуа. – Если так, то я даже не представляю, чем вам помочь.

– Знаете что? – переведя дух, сказала Женевьева. – Давайте вернёмся в первый ярус. Мне кажется, мы ещё не вполне…

– Поздно, – безжалостно отрезал мсье Перрен. – Такой, как прежде, вы уже не станете никогда. Так будьте же мужественны. Вспомните, чего вы хотели, когда шли сюда, и продолжайте свой нелёгкий путь.

– Мсье Перрен прав, – подал голос директор. – Вам никак нельзя останавливаться на полпути. Вы ещё не видели главного.

И компания, в которой отсутствовало единомыслие, направилась к выходу из коридора.

– Скажите, кто эти люди, которые становятся членами вашего клуба? – спросила Женевьева директора, когда все трое оказались на лестничной площадке.

– Это не секрет, – с готовностью ответил мсье Дювернуа. – Должен вам сказать, что поначалу мы исповедовали праздность, но потом всё неожиданно переменилось. В один прекрасный день в жизнь клуба оказался привнесён мотив самосовершенствования, и с тех пор к нему начали проявлять интерес представители самых различных слоёв населения. Ведь идея духовного развития непонятна основной массе людей, а всё непонятное, как известно, притягивает. В конце концов у клуба образовался весьма внушительный круг почитателей. Иногда мы принимаем их у себя как гостей – здесь любят бывать, кроме прочих, сливки парижского общества…

– И всю эту доверчивую публику вы используете для того, чтобы вербовать новых членов в свою организацию? – осведомился мсье Перрен с иронией в голосе.

– Конечно, – простодушно сказал мсье Дювернуа. – Но берём мы далеко не всех. Потенциальный член клуба должен удовлетворять целому ряду условий, среди которых главное – быть не от мира сего. Большинство из тех, кто стремятся к нам, спотыкаются именно на этом пункте.

– А в самом клубе вы ходите ровным строем? – спросил мсье Перрен.

– Некоторые даже летают, – парировал его выпад мсье Дювернуа. – Впрочем, общий уровень нашей, как вы сказали, организации столь высок, что даже рядовые её члены вызывают зависть у простых смертных.

– Идеология вашего клуба странна, – заметила Женевьева.

– Осмелюсь предположить, мадмуазель, что это в вас говорит неприязнь к самому слову «идеология», – сочувственно сказал мсье Дювернуа. – Но ведь в любом деле должно быть какое-то стремление. Удовольствие нельзя получать просто так, оно должно даваться с неимоверным трудом.

– Это скучно, – зевнула Женевьева.

– Ни в коем случае, – корректно возразил мсье Дювернуа – и переменил тему: – Но я вижу, что живые впечатления вам милее, чем беседы на отвлечённые темы. Посему предлагаю продолжить экскурсию, – и директор положил руку на лестничные перила.

– Правильное предложение, – согласился мсье Перрен и сделал то же самое.

Экскурсия утомила его, и поэтому, поднимаясь по лестнице, он то и дело останавливался, чтобы перевести дыхание, а за ним охотно останавливались и его спутники. Таким образом все трое миновали первый лестничный пролёт и оказались на промежуточной площадке между вторым и третьим этажами.

– Помнится, вы аттестовали третий ярус как нечто из ряда вон выходящее? – обратилась Женевьева к директору.

– Будьте так добры, смотрите под ноги, а то у вас туфли на высоких каблуках, а вы спрашиваете такие вещи, – вежливо ответил ей на это мсье Дювернуа.

Женевьева подумала и не стала повторять свой вопрос.

В это время наверху раздался звонкий хлопок, вслед за которым по всему коридору третьего этажа распространился приглушённый ропот. Видимо, там происходило что-то серьёзное.

– Не иначе как это извержение самодельного вулкана, – предположил мсье Перрен.

– Не стоит плодить сущности сверх необходимости, – тоном старшего сказал мсье Дювернуа. – То, что вы сейчас услышали, – всего лишь кульминация очередного заседания секции прикладной танатологии.

– Что это такое?! – изумилась Женевьева.

– Мне кажется, я догадываюсь, – с расстановкой проговорил мсье Перрен. – Это здешний филиал классического клуба самоубийц. Я угадал?

– Почти, – улыбнулся мсье Дювернуа. – Мы были бы не мы, если бы не усовершенствовали эту традицию. Все члены клуба, состоящие в этой секции, отличаются глубокой религиозностью, и поэтому им особенно трудно сознавать себя потенциальными самоубийцами. У нас налажено сотрудничество с церковью, и каждый, кто готовится умертвить себя, заранее знает, что после смерти его душа направится прямиком в ад…

– И подвергнется судебному преследованию? – не удержался мсье Перрен.

– О нет, – спокойно ответил мсье Дювернуа. – Но члены семьи погибшего лишатся средств к существованию и также будут отлучены от церкви.

– Как интересно! – Женевьева во все глаза смотрела на директора. – У этих несчастных ещё и семьи есть?

– Ну почему же «несчастных», – мсье Дювернуа взял за правило улыбаться всякий раз, когда требовалось объяснить какую-нибудь простую, на его взгляд, вещь. – Эти люди знают, на что идут. И родственники сведшего счёты с жизнью могут по праву гордиться его поступком.

– Разбудите меня, кто-нибудь! – патетически воскликнул мсье Перрен.

Мсье Дювернуа пристально посмотрел на него.

Между тем характер шума в третьем ярусе видоизменился. Из коридора стал слышен громкий шорох и гулкий топот нескольких пар ног. Вскоре прямо напротив лестничного пролёта появились четверо молодых людей, которые с трудом волокли на себе какой-то громоздкий бесформенный предмет. Неуклюже копошась, они постепенно достигли верхней площадки, и тогда стало ясно, что они несут человека. Пострадавший был жив и сдавленно стонал. Главный из компании носильщиков, молодой человек лет двадцати семи с маленькими усиками, остановился и приказал положить тело на ступеньки. Пока остальные трое отдыхали, их вожак, отерев со лба капли пота, подошёл к директору и сказал:

– Эркюль совершил оплошность и будет жить.

– Ай, как скверно, Николас! – мсье Дювернуа покачал головой. – Неужели промах?

– Сквозная рана, но сердце не задето, и прочие жизненно важные органы тоже целы. Так что он не только выживет, но даже в самом скором времени опять встанет на ноги.

Незадачливый самоубийца тяжело дышал, и иногда с его губ слетали нечленораздельные звуки. Трудно было поверить, что он ранен неопасно. Николас вернулся к своим товарищам и что-то сказал им, после чего все вместе взвалили тело раненого на плечи и, не обращая внимания на его стоны, двинулись в дальнейший путь.

– То, что мы услышали, требует разъяснений, – сказала Женевьева. – Что скверного в том, что этот бедняк останется жив и поправится?

– Именно что бедняк, – согласился мсье Дювернуа. – Устав клуба не позволяет совершать самоубийство дважды. Эркюль будет вынужден покинуть секцию, что для большинства состоящих в ней равносильно отказу от членства в самом клубе. Это, несомненно, станет для него серьёзной душевной травмой. Он может предпринять ещё одну попытку уйти из жизни – так сказать, контрабандой, за пределами клуба, – но это будет уже не то. Такое самоубийство не может считаться действительным.

– Э-э-э… – мсье Перрен запнулся. – А что станет с его родственниками?

– На родственниках пострадавшего это происшествие никак не отразится, – сказал мсье Дювернуа и отвёл глаза, давая понять, что тема исчерпана. – Прошу за мной.

Вдвоём с Женевьевой они поднялись на верхнюю площадку. Мсье Перрен остался стоять там же, где и стоял.

– Вы всё ещё в прежних мыслях, мадмуазель? – спросил он свою спутницу.

– Она готова испить чашу до дна, – ответил за Женевьеву директор. – Ваш совет пошёл впрок.

– Хорошо пить, когда уверен, что, допив, не наткнёшься на дохлую крысу, – сказал мсье Перрен.

– Чаша прозрачна, и дно её чисто, – спокойно заметил на это мсье Дювернуа.

Мсье Перрен извлёк из внутреннего кармана пиджака носовой платок, нерешительно высморкался, затем, скомкав платок, вернул его на прежнее место и молча стал подниматься по лестнице.

– Я только очень прошу вас: сделайте так, чтобы было не очень страшно, – сказала Женевьева директору уже наверху. – Я… я натёрла себе ногу.

– Жалобы вам не к лицу! – укоризненно промолвил мсье Дювернуа, вступая в пределы третьего яруса.

Коридор его жил своей особенной жизнью. Подобно коридору второго яруса, он был полон загадочных звуков, но звуки эти не завораживали, а скорее вызывали неопределённо-тоскливое чувство. Услышав их, хотелось сию же минуту бежать без оглядки куда глаза глядят. Экскурсанты так бы и поступили, если бы не слабая надежда, что по крайней мере на этот раз всё обойдётся.

– Вы не подумайте, что я… я… – Женевьева сбилась с мысли и совсем нелепо закончила: – Я просто подумала, что мы не успеем осмотреть весь Париж…

– Это вам в любом случае не удастся: Париж – это космос, – заверил её мсье Дювернуа и добавил: – Считайте, что здесь представлена его квинтэссенция.

Женевьева и мсье Перрен обменялись взглядами.

– А третий ярус – квинтэссенция этой квинтэссенции? – с серьёзным видом спросил мсье Перрен директора.

– Есть вещи, которые нужно принимать целиком – или же не прикасаться к ним вообще, – мсье Дювернуа впал в тон ментора. – Вы уже наблюдали, как преодолевают вожделение. Теперь вам предстоит увидеть, как преодолевают отторжение.

– Час от часу не легче! – с притворным ужасом воскликнул мсье Перрен. – Это-то зачем?!

– Натурально, чтобы получить удовольствие, – сказал мсье Дювернуа. – Чем труднее препятствие, тем выше заслуга.

– Отторжение – это отвращение? – спросила Женевьева.

– Отторжение – это естественная реакция на страдание, самой совершенной формой которого является страх, – снизошёл до объяснения мсье Дювернуа. – Не угодно ли?

С этими словами мсье Дювернуа взялся за ручку массивной двери, из-за которой раздавались треск и жужжание, перемежаемые сдавленными стонами и короткими вскрикиваниями. Одна из створок двери как бы сама собой распахнулась, словно приглашая визитёров войти. Женевьева с робостью вступила в пространство, таящее в себе бездну ужасных загадок; мсье Перрен тоже последовал за ней не без опаски. Мсье Дювернуа проскользнул вслед за ними, и все трое оказались в тесной глухой коробке, внутри которой, впрочем, было несколько неплотно притворённых дверей. Сквозь их щели и проникали душераздирающие звуки.

– Я туда не пойду, – побледнев, сказала Женевьева.

– Могу вас заверить, что посторонним там находиться и не положено, – успокоил её мсье Дювернуа. – Так что вы в любом случае вне опасности.

– Те, кто получают удовольствие, тоже вне опасности, – ввернул мсье Перрен.

– Правильно, – мсье Дювернуа зачем-то поднялся на цыпочки и послал стоящему в полуметре от него мсье Перрену воздушный поцелуй. – А теперь я вам кое-что объясню. Существует два сорта страха: страх низшего порядка, то есть страх непосредственный, и страх высшего порядка, то есть страх, возникающий в результате наблюдения за страхом низшего порядка. Нам больше нравится второе, хотя некоторые не слишком искушённые члены клуба и предпочитают страшиться непосредственно. Мы считаемся с их присутствием в клубе и даже извлекаем из него выгоду.

– Каким же образом? – выдавила из себя Женевьева, только чтобы хоть что-то сказать.

– Очень просто, – объяснил мсье Дювернуа. – Те, у кого не хватает квалификации, страшатся, чтобы устрашить тех, у кого этой квалификации в избытке.

– А эти, которые вундеркинды, знают ли они, что именно пугает этих… которые не вундеркинды? – спросил мсье Перрен. – Ведь нельзя же бояться неизвестно чего, просто так, за компанию?

Мсье Дювернуа улыбнулся:

– Они сами и являются источником этого страха.

Как раз в это мгновение из-за ближайшей двери донёсся короткий хлёсткий звук удара и сразу же вслед за ним – хриплый, словно вырвавшийся из пасти леопарда, протяжный звук. Дело шло полным ходом.

Мсье Перрен дико посмотрел на директора.

– Ну да, правильно, – вполголоса проговорил мсье Дювернуа.

– Ваша система бессмысленна, – сказал мсье Перрен, овладев собой. – Ещё не известно, кто в этой ситуации стоит выше – злодей или жертва.

– Эти две фигуры в данном случае равновелики, – уточнил мсье Дювернуа. – Насилие совершается с обоюдного согласия сторон. Но есть одно обстоятельство, о котором вы не догадываетесь. Дело в том, что истязатель, независимо от того, чем закончится пытка, несёт уголовную ответственность, и он знает об этом.

Мсье Перрен откровенно любовался директором, как естествоиспытатель, неожиданно открывший доселе незнакомое науке диковинное животное.

– Мир создан не для простых людей, – наконец произнёс он. – Но что-то мне подсказывает, что ввести уголовную ответственность за всю эту вашу самодеятельность было бы гораздо экономнее, чем разбираться с каждым случаем в отдельности. Объясните мне, как вы ещё существуете, и все мои вопросы к вам будут исчерпаны.

– Если вы имеете в виду наши отношения с законом, – мсье Дювернуа неопределённо повёл рукой, – то и в полицейском ведомстве попадаются весьма утончённые люди.

– Только не говорите мне, что… – мсье Перрен не окончил фразу.

– Да, они являются членами клуба, – с достоинством сказал мсье Дювернуа.

Женевьева в это время стояла к разговаривающим спиной и с непритворным интересом изучала сложный резной рисунок на дверном наличнике. Она мысленно переместилась из реального парижского мира в мир туманных видений, которые тесно переплелись с образами, находящимися в поле её зрения. Всё остальное для неё перестало существовать – и то, где и с какой целью она находилась, незаметно ускользнуло от её понимания.

Мсье Дювернуа как будто ничего этого не замечал.

– Если у вас есть желание ознакомиться с механикой этого процесса, то я бы мог… – начал он.

Мсье Перрен смерил директора людоедским взглядом, и тот замолчал.

– Мы больше интересуемся механикой небесных тел, – были слова, обращённые к мсье Дювернуа. – Мадмуазель Легран подтвердит.

Услышав своё имя, Женевьева быстро обернулась, и губы её дрогнули.

– Выйдемте отсюда, – произнесла она бесцветным голосом.

– И не только отсюда, – присоединился к Женевьеве мсье Перрен.

– Я вас понимаю, – тактично сказал мсье Дювернуа, когда они очутились в коридоре и дверь в страшную комнату захлопнулась. Директор выглядел не слишком разочарованным, как будто ему предложили вытянуть наугад одну из десяти купюр, предуведомив, что девять из них являются фальшивыми, и он таки вытянул фальшивую. – Путь к подлинным высотам духа труден, и всё самое сокровенное останется для вас за семью печатями.

– У мадмуазель Легран практический склад ума, – заметил мсье Перрен. – В России предмет, находящийся высоко, ценится только тогда, когда до него можно дотянуться с не очень большого числа попыток. Ну а что до меня, то я всем этим тонкостям предпочитаю самые обычные вещи.

– Это не является чем-то предосудительным, – с готовностью согласился мсье Дювернуа. – В конце концов, никто не обязан летать выше Луны.

– Я предпочитаю вообще не летать, – мсье Перрен сделал отрицающий жест рукой. – Я больше полагаюсь на свои ноги.

– Мсье Перрен прав, – неожиданно подала голос Женевьева. – Во всём нужно подчиняться естеству.

– Стоило ли ради этого уезжать из России? – коварно спросил мсье Дювернуа.

– Я искала красоты, – сказала Женевьева.

– Красота – это труд и порядок, – спокойно молвил мсье Дювернуа. – Делая то, что нам заблагорассудится, мы неизбежно приходим к грубостям.

– Всё относительно, – счёл нужным вмешаться мсье Перрен. – Вероятно, мадмуазель Легран имеет в виду, что французские грубости на фоне российских выглядят как утончённость.

– Хорошая лазейка, – мсье Дювернуа поднял глаза кверху и как будто задумался. – Можно оставаться праздным и одновременно ощущать свою причастность к высокой культуре. Да, такое мне ещё не приходило в голову.

– Вы просто не видели по-настоящему низкой культуры, – Женевьева обиделась за Париж. – Вам обязательно нужно побывать в России – тогда вы поймёте, что такое люди, не желающие знать ничего, кроме своего места на обочине дороги.

– В таком случае Россия – страна камней, – мсье Дювернуа облизал губы. – Камень устроен очень просто: я его бросаю – он летит.

– Послушайте, мне это надоело, – устало сказал мсье Перрен. – Лично я не прочь побыть «камнем» – на французский, конечно, манер. Полагаю, моя спутница в этом со мной единодушна. Не могли бы вы развязать нам руки?

– Как вам будет угодно, – вежливо поклонился мсье Дювернуа, затем повернулся и направился по коридору в сторону выхода.

В полном молчании Женевьева и мсье Перрен проследовали за директором и вскоре оказались на лестнице.

– Ну так что же? – спросил мсье Перрен.

– Вам вот сюда, – мсье Дювернуа указал на ступеньки с таким видом, как будто давал ответственную инструкцию. – Но прежде чем вы покинете пределы клуба, вам придётся уплатить ещё по пятьдесят франков.

– Это неустойка? – поднял брови мсье Перрен.

– Совершенно верно, – подтвердил мсье Дювернуа, сохраняя олимпийское спокойствие.

– Как это мило! – только и смогла вымолвить Женевьева.

Когда неудавшиеся экскурсанты вышли на улицу, на них пахнуло сладковатым, мягким, как вата, воздухом вечерней Rue du Bouloi. Уже начало смеркаться. В лиловом небе Парижа носились мельчайшие флюиды безобидного сладострастия тысяч спокойных, ничего не подозревающих парижан. Некоторые из них направлялись по своим делам, далёким от идей усовершенствования духа, другие неторопливо прогуливались, но никто не выглядел озабоченным. То и дело проезжали велосипедисты, проходили дети с воздушными шарами и взрослые без шаров, важно дефилировали дамы с кавалерами под руку, пробегали клерки, свободно переходили улицу задумчивые молодые люди, остриженные по последней моде, сновали туда-сюда упитанные собаки и копошились, сбиваясь в стаи, бестолковые голуби. Никто из населяющих одну из главных улиц Парижа не догадывался о том, что скрывает в своих недрах величественное здание, напоминающее скорее боевой корабль перед решающим сражением, нежели произведение архитектурного искусства. Жители сказочного города были нелюбопытны, но зато гостеприимны. Они с благодушным спокойствием взирали на романтиков, непрерывно стекающихся сюда со всех концов света, и ни у кого из свидетелей этого паломничества не возникало желания умерить охвативший легкомысленных идеалистов порыв.

Мсье Перрен достал платок и стал томно им обмахиваться. На улице стояла невыносимая духота, и ничто не предвещало перемены погоды. Ко всему прочему, мсье Перрен сообразил, что ему уже давно хочется курить, и немедленно удовлетворил своё желание. Сделав несколько глубоких затяжек, он повернулся к Женевьеве и задумчиво посмотрел на неё, словно вспоминая, что ему хотелось ей сказать.

– Вы, кажется, мечтали о хорошем ужине? – вдруг спросил он.

Женевьева всё ещё не могла прийти в себя и с жадностью хватала ртом тёплый воздух, напоённый запахами ванили, черёмухи и ещё чего-то столь же пряного.

– Боже милостивый! – вздохнула она. – Мне кажется, что я вернулась на Землю после длительного инопланетного путешествия. Да, у меня такое ощущение, будто я долгие годы обитала в каком-то фантастическом мире и отвыкла от самых естественных вещей. Как это всё непостижимо!

– Непостижимо? – переспросил мсье Перрен, выпуская из ноздрей дым. – Это у вас от простодушия. Ещё в России, мечтая о Париже, вы построили в своём воображении воздушный замок. Разумеется, вы полагали, что это всего лишь эскиз, и мечтали увидеть подлинное сооружение во всём его великолепии. Ну так вот оно, ваше сооружение, принимайте!

– Но я не предполагала, что… – Женевьева запнулась, сама толком не зная, чего именно она не предполагала. Несколько секунд она собиралась с мыслями. – Мне в голову не могло прийти, что на свете могут происходить такие странные вещи. Признайтесь, вы меня нарочно мистифицировали?

– Мне вас жаль. – Мсье Перрен докурил сигарету и аккуратно положил окурок в стоящую у дорожного бордюра урну. – Я бы хотел утешить вас, ответив утвердительно, но не могу. Могу только сказать одно: то, что вы сегодня увидели, лишь предполагаемый образец для подражания. Для большинства людей он недостижим, и вы имеете полную возможность насладиться их обществом.

Сказав так, мсье Перрен заметил, что перед ним остановился велосипедист – разносчик газет. Седок, грузный мужчина лет пятидесяти в кепке, с необыкновенной для своего возраста и комплекции ловкостью спрыгнул с сиденья и предстал перед глазами прохлаждающихся исследователей Парижа.

– Честь имею предложить вам последний выпуск «La Tribune», – сообщил он им безо всяких церемоний. – Полный обзор всех событий за последнюю неделю. А что вы думаете о «La Croix»? Вы можете приобрести все июльские номера. Членам религиозных кружков – скидка пятьдесят процентов, всем остальным – скидка двадцать пять процентов. Voila!

– Пятьдесят процентов – это всем, без различия вероисповедания? – улыбнулся мсье Перрен.

– Именно так, – газетчик изобразил на своём лице точно такую же улыбку. – В определённых инстанциях придерживаются мнения, что Бог един и что существование различных вероисповеданий следует признать бессмыслицей.

Мсье Перрен подмигнул Женевьеве.

– А что, если и Бога не существует? – плутовато спросил он газетчика. – Такого мнения в определённых инстанциях не придерживаются?

– Этого никак не может быть, – не растерявшись, ответил доморощенный теолог. – Если Бога не существует, то, во всяком случае, существует его отсутствие, и оно-то и есть Бог.

– Браво! – мсье Перрен совершенно искренне похлопал в ладоши. Умный газетчик в знак признательности прижал к груди обе руки.

– Скажите, – спросила Женевьева, – это вы сами только что придумали?

– Этим вопросом вы застали меня врасплох, мадмуазель, – чистосердечно признался продавец газет. – Я не знаю всей правды; однако подобные настроения давно витают в воздухе. Представители наиболее прогрессивной части общества склоняются к мысли о неизбежности Бога, хотя бы и в форме его отсутствия.

– Вы хотите сказать, что все они верят в то, чего, по их мнению, нет? – изумилась Женевьева.

– О да, мадмуазель, – с жаром согласился газетчик. – Правда, декларированное отсутствие объекта поклонения огорчает верующих, но они утешаются, рассматривая это отсутствие как испытание. От этого их вера только крепнет.

– По контрасту? – уточнил мсье Перрен.

– По контрасту, – газетчик был на редкость покладист. – Верить в то, что может существовать, – не фокус. А вы попробуйте верить в то, чего заведомо нет!

– До свидания, – сказал мсье Перрен, мгновенно потеряв интерес к разговору.

– Удачного вам знакомства с Парижем! – вежливый продавец газет аккуратно приподнял краешек кепки – и, вскочив на велосипед, укатил неведомо куда.

Женевьева и мсье Перрен смотрели друг на друга.

– Это невероятно, – сказала наконец Женевьева. – Так жить нельзя.

– Напротив, здесь только так и можно жить, – безапелляционно заявил мсье Перрен. – Говорил я вам, что вы не знаете Париж! В этом городе даже «камни» подвержены тлетворному влиянию модных идей.

– Это подражание, – неуверенно возразила Женевьева.

– То-то и есть, что подражание, – мсье Перрен сделал плаксивую гримасу. – Эти люди живут ценностями, которых сами не понимают.

– И вы – один из них? – без околичностей спросила Женевьева.

– Я? – мсье Перрен странно посмотрел на неё. – Я из тех, кто надуманным ценностям предпочитает отменный ужин. Честно говоря, я очень устал и зверски проголодался.

– В таком случае пойдёмте в какое-нибудь самое заурядное место! – Женевьева совершенно по-детски вцепилась в рукав своего гида. – Где здесь ближайший ресторан? Я тоже чертовски голодна.

– Стало быть, уподобимся «камням»? – мсье Перрен посмотрел на Женевьеву испытующим взглядом.

– Да ну вас! – притворно возмутилась Женевьева.

Rue du Bouloi во все времена изобиловала местами, где можно было со вкусом пообедать, не впадая при этом в особенный разврат. В этом смысле Париж остался Парижем, ничуть не изменившись с тех пор, как в нём обитала прабабушка Женевьевы. Взяв в соображение это обстоятельство, Женевьева и мсье Перрен отправились на поиски подходящего гастрономического заведения. Они выбрали находящийся неподалёку ресторан «Choupette», одно только название которого на чей-нибудь слух могло звучать фривольно. Но это, конечно, не имело никакого значения. Приятелям хотелось есть, и они не думали ни о чём, кроме хорошего ужина: естество возобладало.

– Будьте так любезны, принесите нам антрекот, салат из крабов и консоме с устрицами, – сказал мсье Перрен гарсону, худому человеку с рыбьими глазами, когда тот возник перед новыми клиентами. Затем подумал и добавил: – Бутылку коньяку. Ну и, пожалуй, пару пива. Что-нибудь ещё? – последний вопрос был адресован Женевьеве.

– Фруктовый мусс, если можно, – застенчиво попросила она.

Гарсон, покосившись на Женевьеву, небрежно обронил:

– Фруктовый мусс придётся ждать двадцать минут.

– Отлично, мы подождём, – ответил за Женевьеву мсье Перрен, и гарсон, почему-то усмехнувшись, исчез.

– Однако он не слишком любезен, этот прислужник, – заметила Женевьева.

– Это можно понять, – объяснил мсье Перрен. – Он видит нас здесь впервые и вдобавок раскусил, что вы не привычны к посещению подобного рода заведений. Кроме того, должно быть, мы произвели на него впечатление людей умеренных, а служащие в ресторанах крайне щепетильны в вопросе чаевых.

Гарсон немедленно вернулся.

– Чаевые будут включены в счёт, – сказал он бесцветным голосом, устремив взгляд на стоящую посередине столика пепельницу.

И снова удалился.

А Женевьева открыла ридикюль, чтобы достать из него портмоне.

– Ну что вы, как можно, – мягко остановил её мсье Перрен. – Вы здесь гостья, и плачу за всё я.

– Вы очень любезны! – серьёзно сказала Женевьева – и закрыла ридикюль.

– Я просто выполняю долг хозяина; а гарсон – обыкновенный француз и хам, – определил мсье Перрен.

Ресторан олицетворял собой спокойствие и размеренность. Мсье Перрен чувствовал себя в этом месте как рыба в воде, но Женевьеве с непривычки было не по себе. Впрочем, она быстро освоилась и принялась с любопытством осматривать помещение, убранное в стиле модерн. То, что представилось её взгляду, точно воспроизводило картинки из красивых глянцевых журналов. Оформителю зала удалось воссоздать атмосферу старины, напоминающей всякому, кто появлялся здесь, об отжившем быте, нравах и обычаях – вещах, о которых Женевьева знала по книжкам. В зале витал дух светскости. Воздух был пропитан ароматом тонких блюд и изысканных вин, посетители изрекали глубокомысленности и смеялись по каждому поводу, столовые приборы и фужеры на белоснежных скатертях источали мягкое сияние, и всюду незримо присутствовала беспечность. Всё это оказалось столь же близко сердцу Женевьевы, получившей соответствующее воспитание, сколь и далеко от тяжеловесной изысканности того места, где ей сегодня довелось побывать. Ресторанная обстановка располагала к непринуждённости, и Женевьева понемногу расслабилась. Она почувствовала себя среди людей и решила, что ей нет никакого дела до того, кем считает своих соотечественников мсье Дювернуа. Само существование клуба «Citadelle» казалось ей теперь недоразумением, о котором не стоило и вспоминать. И Женевьева, окончательно успокоившись, сосредоточилась на том, что её окружало.

Вскоре она почувствовала, что в воздухе, кроме ароматов, доносящихся из кухни, присутствует ещё один несильный, но явственный запах, и этот запах показался ей знакомым. Женевьева не сразу поняла, нравится он ей или нет, и насторожилась. Кончик её носа дрогнул.

– Да, здесь немного накурено и скоро будет накурено ещё больше, – услышала она голос мсье Перрена как будто издалека. – Если желаете, можете и вы закурить. Я вам покажу, как это делается.

Женевьева задумалась.

Никто в ресторане не выглядел стеснённым. Действительно, многие из присутствующих в зале с независимым видом курили, и некоторые шутники, явившиеся сюда в компании, со смехом пускали струи пахучего дыма прямо в лицо сидящим напротив них товарищам по досугу. Те морщились и произносили вслух скверные французские слова, значение которых Женевьева представляла себе весьма приблизительно. «О чём они думают?» – мысленно спрашивала она – и тут же отгоняла эту мысль как несвоевременную. Женевьева уже успела немного присмотреться к Парижу с новой стороны и решила, что излишняя взыскательность будет ни к чему.

– Благодарю вас, я, пожалуй, и в самом деле закурю, – и Женевьева, приняв от мсье Перрена сигарету, неумело прикурила с его помощью от зажигалки.

Когда она прокашлялась, за их столиком установилось молчание. Говорить о событиях прошедшего дня не хотелось, да и накопившаяся усталость взывала скорее к молчаливому созерцанию, нежели к оживлённой беседе. Между тем время шло, и уличные сумерки незаметно сгустились, как масло, – вечер вступил в полную силу. Зал постепенно наполнялся всё новыми и новыми людьми, по большей части завсегдатаями этого места, если судить по их манере держать себя. Они сразу же принимались веселиться, и, глядя на них, трудно было предположить, что это веселье может иметь какие-либо предосудительные последствия. Женевьева, уже вполне освоившаяся в новой обстановке, с любопытством смотрела по сторонам, начиная понимать, что сегодня она стала жертвой чудовищного обмана и что окружающее её великолепие – это и есть та самая сказочная и в то же время реальная жизнь, о которой она мечтала в России. Невольный провокатор, мсье Перрен, сидел напротив неё и посмеивался, как будто говоря: «То, что вы сейчас видите, ничего не означает, и всё сказанное мной остаётся в силе». Женевьева с сомнением смотрела на него, и в глазах её можно было прочитать вопрос: «Так ли это?» Обмен беззвучными репликами продолжался не очень долго; взгляд Женевьевы быстро потеплел, и она, сверкнув глазами, укоризненно погрозила мсье Перрену пальцем, мысленно произнеся при этом: «Ай шалун!» Оба они были вполне довольны. Женевьеве не хотелось ни о чём думать, и она всецело отдалась ощущению праздника. Что же касается мсье Перрена, то он обо всём знал гораздо лучше своей спутницы и не заблуждался насчёт красивой жизни, но, будучи прирождённым парижанином, ко всему, что его окружало, относился снисходительно.

Наконец объявился гарсон с подносом. Ещё раз искоса посмотрев на Женевьеву, он расставил на столике тарелки с яствами и ушёл, исполненный чувства собственного достоинства.

Женевьева не обиделась на гарсона. Её гид тоже не придал поведению официанта большого значения. Оба они обратились к трапезе и некоторое время ни о чём другом не думали. Мсье Перрен потягивал коньяк, оказавшийся превосходного качества, и несколько необдуманно запивал его пивом.

А тем временем уровень всеобщего веселья в зале достиг той отметки, когда оно неизбежно должно было выплеснуться через край. И неудивительно, что так и случилось. Публика, не имея больше сил сдерживать себя, взорвалась аплодисментами, и, словно ожидая этого, на сцену зала из-за кулис с резвостью резинового мячика выскочил конферансье, который немедленно объявил о начале концертной программы.

– Музыка странствующих умельцев! – громогласно проревел он, не прибегая к услугам современной звуковой техники.

После чего спустился по ступенькам в зал и присоединился к публике.

«Что бы это значило – “умельцев”?» – удивилась Женевьева – и тут же её недоумение потонуло в новом взрыве рукоплесканий и шуме оркестра, вырвавшемся из искусно замаскированной оркестровой ямы. Оркестром управлял дирижёр, человек с массивными руками и пышной гривой волос. Музыкальное оформление вечера соответствовало оформлению интерьерному. Никаких технических новшеств в музыке не наблюдалось: стиль модерн был выдержан безукоризненно. Оркестр звучал, на современный слух, архаично; в его игре чувствовался джазовый колорит, незаметно переносящий слушателя в ту эпоху, когда никому ещё не могло прийти в голову заподозрить в джазе искусство филармонического толка. Когда музыканты проиграли увертюру, на сцену взамен исчезнувшего конферансье выбежали два гимнаста с гирями, жонглёр с шестью палочками и эквилибрист в плотно облегающем фигуру лиловом костюме. Сразу же вслед за этим на сцене появились два мальчика с трембитами, изображающие трубачей, – они встали по разные стороны сцены и замерли в торжественных позах. Картина волшебно преобразилась: гимнасты принялись размахивать гирями, сообразуясь с синкопированными ритмами оркестра, жонглёр тоже привёл свои палочки в движение, эквилибрист быстро-быстро затарантил ногами, управляя воображаемым шаром, а мальчики прилежно надули щёки. Наконец, в последнюю очередь, из-за кулис медленно вышел длинный, словно проглотивший трость, сгорбленный скрипач. Он взмахнул гуттаперчевыми руками, составленными, казалось, из одних костей и сухожилий, прижал смычок к туловищу скрипки – и вплёл в ткань неистового звучания оркестра ослепительную, как молния, нить.

Вся эта музыка была донельзя вульгарной и, несмотря на старинный колорит, вызывала ассоциации с современными оркестрами, работающими на электрической тяге. Навязчивая энергетика и нарочитая речитативность исполняемых пьес могли бы произвести удручающее впечатление на достаточно тонкий слух. Но никто из находящихся в зале этого не замечал. Публика бросилась танцевать, не разбирая, что именно играет оркестр. Часть танцующих обосновалась на пустующем пятачке, прямо перед оркестровой ямой, в то время как некоторые посетители ресторана, наименее церемонные или наименее воспитанные, просто вскакивали со своих мест и, загораживая проходы между столиками, выделывали дикие коленца. Те, кто не подчинились стихии звука и продолжали вести себя благопристойно, как будто не придавали поведению соседей особого значения: очевидно, бурное проявление чувств считалось в этом заведении в порядке вещей. Невозмутимые прожигатели жизни, они просто пребывали в состоянии покоя, воздавая почести Бахусу и не выказывая каких-либо сомнительных поползновений.

Засмотревшись на всё это великолепие, Женевьева и мсье Перрен не заметили, как к их столику приблизился молодой человек со взбившимся вихром волос и небрежно повязанным галстуком. Он был в меру пьян, пребывал в эксцентрическом состоянии духа и, сознавая в себе эту эксцентричность, всячески её поощрял. Этот молодчик как-то устало, с видимым усилием, переломился пополам и, отвесив таким образом поклон, обратился к Женевьеве с быстрой речью, глотая концы фраз:

– Мадмуазель, ещё не изучив вас как следует, я жалею о том, что не имел случая встретиться с вами раньше. С таким созданием, как вы, достаточно обменяться хотя бы парой слов, а там уж – хоть на эшафот. Кроме того, я не привык танцевать в одиночестве и нуждаюсь в компании. Вы меня понимаете?

Мсье Перрен оказался ненамного трезвее этого искателя женского внимания и не преминул вывести из его тирады целую историю.

– Ватерклозет – вон там, прямо по проходу и направо, – лаконично объяснил он, указав пальцем в дальний конец зала. – Кстати, и холодная вода в кране имеется.

– Зачем вы так нелюбезны с этим юношей? – с наигранным огорчением сказала Женевьева, которой нравилось, что события начинают разворачиваться непредвиденным образом. – Почём вы знаете, может быть, я как раз желаю танцевать?

– Вы слышали, неуважаемый? – надменно спросил прилипчивый приглашатель. – Мадмуазель сказала, а устами мадмуазель… Отчего вам не сидится на месте?

Не говоря лишних слов, мсье Перрен встал из-за столика, подошёл к молодому человеку и точным движением отвесил ему пощёчину.

– Вверху воздух теплее, – ответил экзекутор, возвратившись на своё место.

– Это было не так обидно, как познавательно! – с апломбом воскликнул пострадавший, театрально всплеснув руками.

Он понял, что на этот раз проиграл, и, решив извлечь из сложившейся ситуации максимум морального удовлетворения, рухнул на пол как подкошенный. Упав на спину, он устремил немигающий взгляд в узорчатый потолок зала и принялся выжидать, когда будет прилично подняться, чтобы не испортить впечатление от разыгравшейся сцены.

Но подоспевшие гарсон и охранник быстро прекратили этот спектакль.

– Пристройте этого хама, – брезгливо бросил им мсье Перрен.

Никто не стал задавать ему лишних вопросов, поскольку проще было устранить побеждённого, чем начать разбираться, на чьей стороне правда. Бретёра с выбивающимся из-под воротника рубашки галстуком и стекающей по щеке струйкой крови поволокли по проходу между столиками. Он попытался выразить протест, но это не оказало на конвоиров должного воздействия: артистическое дарование страстотерпца явно превосходило по силе его возмущение, и гарсон с охранником только усмехались.

Порядок был временно восстановлен.

– Зря вы его урезонили, – весело сказала Женевьева. – Очень милый озорник. С такими жить интереснее, а вы сразу драться. Нехорошо так.

– Очень даже хорошо, – убеждённо возразил мсье Перрен, вытирая руку салфеткой. – Я бы даже присовокупил ещё одну или две затрещины. Такие люди – дрянь, и поступать с ними надо соответственно.

– Мне кажется, вы вообще не очень высокого мнения о людях, – рассудила Женевьева. – Однако мы с вами сегодня уже имели возможность убедиться в том, что они разные, как сорта рыбы.

– К слову сказать, я терпеть не могу рыбы всех сортов, – заметил на это мсье Перрен. – Если же говорить о моих соотечественниках, то они ничем не отличаются от остальных представителей человечества. Да, я уважаю Францию как символ, но мне бы хотелось, чтобы люди, населяющие её, существовали как-нибудь отдельно. Люди – это… люди.

Оркестр между тем наяривал. Артисты на сцене не уступали музыкантам в энтузиазме. Гимнасты отставили гири и плавно взмывали в воздух, отталкиваясь мощными ногами от проседающих при этом досок сцены. Жонглёр виртуозно управлял палочками. Эквилибрист крутился с такой быстротой, что сам стал напоминать вращающийся шар. Мальчики старательно надували щёки, но переиграть целый оркестр им было не под силу. Зато это прекрасно получалось у скрипача: скрипка словно разрезала оркестровый монолит надвое, действуя так, как действует скальпель в опытных, но безжалостных руках маститого хирурга.

Что до посетителей ресторана, то они проявляли себя по-разному. Некоторые продолжали чинно сидеть за своими столиками, и было непонятно, явились они в ресторан просто так или с умыслом, готовясь учинить что-нибудь необычное. Другие продолжали перемещаться по всему залу, совершая различные телодвижения, которые, по их мнению, можно было назвать танцем. Третьи, устав от праздности, откидывались на спинки стульев и освежали себя шампанским, частью выпиваемым, частью просто выплёскиваемым себе на голову. Энергия, переполняющая толпу гуляк, искала выхода. И настал момент, когда стало совершенно ясно, что одними танцами дело не ограничится. Как спичка внезапно вспыхивает от малейшего трения, так в зале вспыхнула овация. Поводом к ней послужила случайная эскапада невысокого лысого крепыша, сидящего за третьим столиком от сцены. Сорвавшись со своего места, он в порыве непонятной радости брякнул об пол пустой фужер и закричал: «Chansons! Chansons!» Это означало, что ему хочется песен. В этом желании он оказался не одинок: отовсюду стали раздаваться одобрительные крики, выражающие желание более тесного общения с искусством. И так как желание публики – закон, то песни не заставили себя ждать. Артисты, беснующиеся на сцене, угомонились и все как один повернулись лицом к правой части сцены, картинно разведя руки в стороны и замерев в едином приветствии. И тогда из-за занавеса жеманной, невообразимо изломанной походкой, отпечатывая каждый шаг, вышла высокая худая дама в платье с блёстками и глубоким вырезом на спине.

Она была под стать скрипачу.

Публика встретила вышедшую новой бурей оваций. «Эжен Дюпье!» – пронёсся по столикам шквал восторженных голосов. И действительно, на сцене лучезарно улыбалась известная шансонетка, восхищающая невзыскательных слушателей своим звучным голосом и сценической экзальтацией. Она не стала долго томить своих многочисленных поклонников и запела что-то очень пронзительное, при этом подчёркнуто грассируя и выполняя самые виртуозные вокальные пассажи. И оркестр послушно вторил ей.

Ничего подобного Женевьева прежде не слышала. Пение шансонетки было чересчур вульгарным – и в то же время очаровывало. Раскованность певицы оказала на Женевьеву магическое воздействие: Эжен Дюпье знала своё дело.

А мсье Перрен между тем стремительно пьянел.

– Ну и как вам всё это нравится? – громко спросил он Женевьеву, перекрывая стоящий вокруг шум.

Женевьева тоже начинала чувствовать себя раскованной и даже, пожалуй, несколько развязной.

– Да, очень нравится, – ответила она, не расслышав как следует слова своего собеседника. – У меня такое ощущение, будто я снова очутилась в России, и мне это почему-то приятно. Но, конечно же, здесь всё поставлено на более элегантную ногу.

– Ногу? – воззрился на Женевьеву мсье Перрен. – Ну-ну. А вы не боитесь, что выйдет какой-нибудь подвох?

– Мне бы не хотелось об этом думать, – губы Женевьевы тронула улыбка. – Излишняя подозрительность вредит.

– Надо быть предусмотрительным, – отеческим тоном заметил мсье Перрен. – Здесь ещё мягко стелют, но то ли ещё будет.

– А и ладно! – беспечно отозвалась Женевьева.

Мсье Перрен только пожал плечами. Очевидно, он был настроен скептически. Женевьева, в противоположность ему, выглядела беззаботной. Она продолжала с интересом осматриваться вокруг, наблюдая за непривычной для неё ресторанной жизнью.

В это время перед ними остановилась разносчица с тележкой, уставленной прохладительными напитками, конфетами и тому подобной снедью. Облик продавщицы вполне гармонировал с ресторанной обстановкой, и густо накрашенные губы и подведённые сурьмой глаза не выглядели вызывающе, хотя и привлекали к себе внимание. По сравнению же с косметикой всё остальное не могло считаться чем-то существенным – даже то, что разносчица была совершенно нагая. Женевьева окинула её фигуру недоверчивым взглядом, словно ожидая обещанного мсье Перреном подвоха. Но никакого подвоха она не заметила. Разносчица была просто нагая.

Женевьева озадаченно посмотрела на мсье Перрена.

– Да, это так задумано, – заверил он её.

– Хорошо, – сказала Женевьева. – Но она могла бы выйти в тюлевом балахоне. Это было бы и симпатично, и не столь вызывающе.

– Это было бы слишком сложно, а сюда приходят, чтобы отдохнуть, – возразил мсье Перрен.

– Всё же это выглядит варварски, – не сдавалась Женевьева.

– Зато по-людски, – и мсье Перрен принялся наливать себе очередную рюмку коньяку, давая понять, что вопрос исчерпан.

Разносчица хотела предложить свои услуги, но ей вежливо объяснили, что не нуждаются в них. Она молча повернулась и, быстро растворившись в табачном дыму, укатила неповоротливую тележку к другим столикам. Всюду, где она появлялась, ей либо отказывали, либо что-то у неё покупали, однако никто не удивлялся её странному виду. Разносчица ещё некоторое время мелькала в разных концах зала, но потом вдруг куда-то пропала.

А вечер был уже в полном разгаре, и конца-краю ему не предвиделось. Оркестр гремел, артисты поражали зрителей своей силой и ловкостью, мальчики с трембитами с удовольствием пританцовывали, оставаясь на своих местах, скрипач изгибался, как взбесившаяся змея, а Эжен Дюпье самозабвенно верещала, внушая публике экстатический восторг. Шум в зале сделался невыносимым, многочисленные огни ослепляли, подобно тысяче солнц, и распространившийся повсюду табачный фимиам отравлял беспечных посетителей ресторана. То и дело в разных концах зала из-за синих клубов дыма выглядывала чья-то довольная физиономия, в которой наблюдательная Женевьева узнала мсье Дювернуа. Он оживлённо вертел массивной головой, торчащей из воротничков, словно кочан капусты, как будто кого-то ища. Один раз он встретился с Женевьевой глазами – и тут же отвёл их в сторону, давая понять, что ничего общего между ними быть не может. Мсье Перрен перехватил этот обмен взглядами и усмехнулся, как бы говоря: «Мсье Дювернуа, вы позёр!», а затем ни с того ни с сего обратился к Женевьеве:

– Вы, конечно, понимаете, что сюрпризы только начинаются?

– Это неважно, – сказала Женевьева, и в голосе её звучало удовлетворение. – Теперь я чувствую себя в своей тарелке, и меня уже ничем не испугаешь!

– Вы всё ещё не осознали, где находитесь, – заботливо произнёс мсье Перрен. Он уже вполне размяк и осовелыми глазами смотрел на то, что происходило вокруг.

– Я нахожусь в Париже, а всё остальное не имеет значения! – рассмеялась Женевьева, и лицо её покрылось пунцовыми пятнами.

Неизвестно, на что намекал мсье Перрен, говоря о сюрпризах, – во всяком случае, он не стал дальше развивать эту тему. Между тем атмосфера в зале накалялась всё больше – и вдруг, неожиданно даже для взвинченной и готовой ко всему публики, веселье разрешилось всамделишным бесчинством, приняв предосудительный и неуправляемый характер. Случилось так, что один из наиболее разгорячённых танцоров, поравнявшись во время танца с расположенным неподалёку от сцены столиком, схватил с него нераспечатанную бутылку шампанского и со всей силы швырнул её на сцену. Очевидно, он не имел намерения нанести увечье кому-либо из артистов, желая только произвести среди них переполох; расчёт был слишком ясен. Но рука дебошира оказалась нетверда; бутылка полетела совсем не в ту сторону, в какую следовало, – и попала в жонглёра. Удар пришёлся вскользь. Жонглёр, всегда отличавшийся чрезмерной впечатлительностью, упал навзничь. Палочки посыпались следом одна за другой. Остальные артисты отпрянули как ужаленные. Дирижёр также пришёл в замешательство, и весь оркестр сбился с ритма. Ещё несколько секунд музыканты играли кто во что горазд, но игра их больше напоминала кашель астматика, чем музыку, и вскоре оркестр замолчал совсем. Песня оборвалась ещё раньше. И в наступившей тишине было слышно, как на сцене, шипя, оседает пена из разбившейся бутылки.

– Убили! – вклинился в образовавшуюся паузу чей-то отчётливый голос.

И тут же сразу несколько человек в разных концах зала вскочили из-за своих столиков, конвульсивно поправляя при этом галстуки и бабочки. Две или три дамы отчаянно завопили, приняв эстафету у оркестра. Дамская истерика почему-то показалась смешной одному обрюзгшему господину с мокрыми губами, и он демонически захохотал. Нашёлся кто-то, кто поддержал его. В зале началась неразбериха. Первыми, кто тому поспособствовал, были женщины, хотя и следует заметить, что они повели себя неодинаково. Некоторые из них поддержали панику, присоединившись к выводящим нестройные рулады соседкам, другие продолжали сохранять видимое спокойствие и надеялись, что суматоха уляжется сама собой. По-настоящему спокойной оставалась только одна элегантная особа в дальнем конце зала: она лениво посасывала длинную папироску и что-то неторопливо втолковывала сидящему напротив неё ухажёру. Мужская же половина зала оказалась более единодушна в проявлении своих чувств. Обладатели фраков и пиджаков сохраняли присутствие духа, хотя и испытывали нервозность и настороженно переговаривались между собой, готовые по первому сигналу вскочить и приняться за дело. Ожидалась буря – и буря разразилась.

Всё произошло как по писаному. Хозяин реквизированной бутылки, разбитной молодчик со шрамом через всю левую щёку, не выдержал, скинул пиджак, азартно плюнул себе под ноги и, тяжко вздохнув, хрястнул кулаком по лицу изумлённого собственной наглостью виновника безобразия. Раздался сырой, липкий звук, как в мясницкой, когда на каменный пол с размаху швыряют свиную тушу. Сидящие за ближайшими столиками подобрались. Вездесущий конферансье тоже оказался в эпицентре событий. Зычно провозгласив: «Бей, но с чувством!», он подскочил к учинителю расправы с подозрительными намерениями, но был встречен другой плюхой. Выпучив глаза, мастер художественного слова сел на столик, при этом угодил прямо в блюдо с креветками. Произошло всё это так быстро, что один толстый чиновник, доставший прежде носовой платок, даже не успел как следует высморкаться.

В зале повисла короткая тишина.

– Да, вот как! – удовлетворённо проговорил мститель и в знак победы потряс скрещёнными кистями рук над головой.

Дирижёр стоял лицом к залу и растерянно смотрел по сторонам. Однако его растерянность длилась недолго. Повинуясь непонятному инстинкту, он в какое-то мгновение резким движением повернулся к музыкантам, решительно взмахнул палочкой – и оркестр грянул с новой силой.

И тогда, как по заказу, в помещении погас свет. Освещённой осталась только сцена, и отражённые от её задников лучи прожекторов рассеялись по всему залу, превратив толпу гуляк в сонм зловещих призраков.

Тут всё и началось. Колоссальная энергия людей, взвинченных музыкой, танцами и алкоголем, стремительно вырвалась наружу, и те, кто только что напряжённо осматривались, пытаясь сообразить, что же, собственно, происходит, почувствовали, что разумная воля покинула их. Драка вспыхнула самопроизвольно и тут же распространилась по всему залу, подобно электрическому разряду. Очагов побоища было множество, и в каждом из них нашёлся свой зачинщик, последовавший примеру экзекутора со шрамом на щеке. Кто-то кого-то задел, кто-то что-то принял на свой счёт, где-то возникло какое-то недоразумение – мотивы отдельных стычек уже не имели существенного значения. Толпа праздных людей оказалась повергнута в стихию вседозволенности. Насилие приняло зримые очертания и достаточно внушительные размеры – зал ресторана превратился в арену междоусобной борьбы. Благонамеренная публика почувствовала себя причисленной к ордену гладиаторов. Скороспелая ненависть в сердцах сражающихся вполне уживалась с чувством сладострастного упоения. Радость участников всеобщей рукопашной схватки была столь велика, что её хватало и на победителей, и на побеждённых; впрочем, они то и дело менялись ролями. Никто не придавал значения увечьям и не вёл счёта подбитым глазам, расквашенным носам и вывихнутым конечностям. Самые ретивые бойцы со всё возрастающим воодушевлением отплясывали, словно марионетки, разбрасывая вокруг себя своих противников; те, кто были менее удачливы, ворочались в месиве рук, ног, голов и туловищ, стараясь поточнее поразить первого попавшегося им под руку и то и дело оказываясь в числе поражаемых. В стороне не остался никто, если, конечно, говорить о мужской части зала. Что же касается женской его части, то в ней нашлось несколько апатичных особ, продолжающих томно потягивать из фужеров шампанское; остальные же дамы принимали участие в потасовке наравне с кавалерами. Многие из них забрались под столики и, сидя там, исподтишка щипали мелькающие перед ними икры ног, при этом глупо хихикая и облизывая пересохшие губы. Иным вакханкам, ринувшимся в самое пекло сражения, пришлось туго, так как дерущиеся не разбирали, кто попадается им под руку, но воительниц это нисколько не отрезвляло. В какой-то момент накал страстей достиг мыслимого предела – битва кипела вовсю. Впрочем, жертв, как ни странно, было немного: всего два или три человека лежали в проходах между столиками без сознания, остальные поверженные лишь симулировали бесчувствие, для вида закрыв глаза и наслаждаясь временной передышкой. Всё кипело, и вот уже в насыщенном табачными миазмами воздухе замелькали увесистые предметы. Это свидетельствовало о том, что дело начинает принимать нешуточный оборот. Но пока всё обходилось сравнительно бескровно.

Столик, за которым сидели Женевьева и мсье Перрен, оказался на периферии сражения. Во всяком случае, никто не выказывал никаких поползновений нарушить спокойствие двух людей, уклонившихся от участия в драке. Мсье Перрен некоторое время с живым интересом наблюдал за происходящим в зале, не порываясь, однако, присоединиться к воюющим. Коньяк постепенно брал над ним верх: он уже клевал носом и только иногда, пристально всматриваясь в другой конец зала, приговаривал: «Вы ещё не соскучились? Нет? Тогда получите сверх положенного на орехи!» – и продолжал дремать. Один раз он только вцепился в фалду сюртука какого-то пожилого господина, который с возгласом «Place! Place!» попытался протащить мимо него тело своего неприятеля, но сразу же выпустил её и, усмехнувшись, стал внимательно следить за поведением Женевьевы. Та сидела как на иголках, поминутно приподнимаясь со стула и с горящими глазами наблюдая за битвой. Кисти её рук непроизвольно сжимались и разжимались, при этом на ладонях оставались красные следы от ногтей. Женевьева была взволнована и не пыталась это скрыть.

– Ну так что же? – пьяно ворочая языком, пробормотал мсье Перрен. – Признайтесь, вы ведь этого хотели?

– Я потеряла всякое соображение – и счастлива! – воскликнула Женевьева, тряхнув головой, – и захохотала.

Она тоже была пьяна.

Наблюдать со стороны за происходящим в зале, будучи себе на уме, оказалось весьма занимательно. Но удовольствие не было бы полным, если бы ресторанная баталия не сопровождалась гротескно-напыщенным театральным представлением. Артисты, ошеломлённые началом стычки, недолго пребывали в замешательстве. Эти люди хорошо знали традиции заведения, в котором служили. Первым делом они привели в чувство упавшего в обморок жонглёра и, уведя его за кулисы, продолжили свои экзерсисы с удвоенным усердием. Мальчиков, впрочем, тоже увели. Полагая, что наступил подходящий момент, неистощимый конферансье распорядился, чтобы в зрелище приняли участие танцовщицы. Девицы в пёстрых пышных юбках с кружевами стремительно вылетели на сцену – и начался бурный канкан с неизменным подбрасыванием ног. Канкан быстро перешёл в нечто значительно более предосудительное, если не сказать непристойное, что можно было извинить исключительно бравурным настроением присутствующих на этом пиршестве жизни. Танцовщицы в вульгарности и кое в чём другом не уступали разносчице прохладительных напитков; нашлись среди них и такие, что жестами призывали к немедленным действиям. Вняв этим призывам, два или три озорника подобрались к сцене, чтобы под шумок завязать с легкомысленными служительницами Мельпомены непосредственное знакомство. Самая разбитная из них отделилась от танцующих товарок и в вызывающей позе встала у края кулисы, словно говоря: «На словах-то вы все горазды; посмотрим, каковы вы на деле!» Выглядела бесстыдница весьма непривлекательно, но воспалённое воображение импровизированных ухажёров рисовало им совсем не то, что было в действительности. Один из них вскочил на сцену и попытался подступиться к актрисе, но, встретив её ледяной взгляд, стушевался. Чтобы скрыть смущение, он лёг на сцену и, пользуясь случаем, стал в подробностях изучать, как устроены ноги танцовщиц. Те, казалось, ничуть не были этим шокированы и продолжали отплясывать с ещё большим жаром. Другой проказник с криком «Sensationnel!» всё-таки управился уволочь за кулисы маленькую, как кукла, танцовщицу с рябым лицом, и после этого их уже никто не видел. А пляска продолжалась, и канкан с каждой минутой всё больше взвинчивал общий градус неистовства в зале. Ресторан стал похож на огнедышащий вулкан.

Всё это костюмированное действо разворачивалось на фоне затейливых оркестровых мелизмов. Дирижёр, по всем признакам, совершенно обезумел. Бодрый фокстрот, зазвучавший в самом начале свалки, приобрёл очертания марша, в котором явственно проглядывался настойчиво повторяемый туш. Но его однообразные раскаты быстро приелись музыкантам, и оркестровый коллаж разрешился исступлённой джазовой импровизацией. Всё вернулось на круги своя.

Песня, однако, прекратилась. Эжен Дюпье устала и разочаровалась в своих поклонниках, осознав, насколько они далеки от искусства. Когда пронзительное верещание шансонетки перешло в невразумительный сип, она оборвала пение, манерно поклонилась чернеющему провалу зала, подобрала полы платья и села в кресло, поставленное у рампы неизвестно для какой цели. Некоторое время она наблюдала за сражением, которое уже давно миновало высшую точку и неумолимо близилось к завершению, а затем подалась вперёд и громко, насколько это позволял ей сорванный голос, произнесла:

– Вы всё отпетое дурачьё! Я презираю вас и всё ваше потомство!

Удивительно, но эти слова подействовали на дерущихся отрезвляюще. И хотя сказанное певицей было услышано немногими, но, подчиняясь закону цепной реакции, волнение начало затихать. Сказалось, разумеется, и то, что публика несколько утомилась. Свет в зале был вновь зажжён. Немногих серьёзно пострадавших уложили на стоящие вдоль стен кресла и с помощью холодной воды постепенно привели в чувство. Самые пылкие драчуны как-то быстро угомонились и уже пожимали руки своим недавним противникам, справляясь об их самочувствии и помогая им приводить себя в порядок. Некоторые уже сидели за столиками и наполняли фужеры шампанским, другие же, не умея перебить установившуюся инерцию, продолжали размахивать руками и выкрикивать нечленораздельные слова, но и они тоже понемногу приходили в себя. Дамы, попрятавшиеся во время потасовки, выползали из своих убежищ. Вся картина изменилась до неузнаваемости. Очень быстро зал привели в подобающий вид, уничтожив наиболее очевидные признаки произошедшего побоища. И когда в зале появились блюстители порядка, то выяснилось, что они подоспели к шапочному разбору.

Впрочем, охранители общественного спокойствия не слишком старались проявить себя. Осмотрев поле боя профессиональным взглядом, главный цербер кивнул четверым своим подчинённым, и те живо скрутили двух наиболее усердных господ, которые всё никак не могли взять в толк, что развлечение окончилось. Таким образом их удалось урезонить – и тогда весь отчасти искусственно раздутый инцидент оказался исчерпанным и вечер вернулся в прежнюю колею.

Женевьева и мсье Перрен не стали дожидаться закрытия ресторана: они вполне пресытились праздником и их больше не интересовало, произойдёт ли на нём ещё что-нибудь достойное внимания. Когда порядок был восстановлен и оркестр заиграл что-то похожее на вальс, мсье Перрен уплатил гарсону по счёту и, зачем-то крикнув: «Концерт окончен! Vivat!», схватился за ридикюль Женевьевы. Она засмеялась и попыталась ослабить его хватку. Мсье Перрен не поддался и, оскалившись, вцепился зубами в кожаный ремешок сумочки. Женевьева вовсю захохотала – мсье Перрен, разжав зубы, присоединился к ней. Оба они выглядели как сумасшедшие. С трудом сдерживая одолевающие их пароксизмы смеха, весельчаки выпорхнули на улицу, и шумный храм чревоугодия остался позади.

Определённо, вечер получился насыщенным.

– Тсс-с-с!.. – непонятно кому громко сказал мсье Перрен, прижав к губам указательный палец. – Мотор-р-р! Авто! Как это говорится у вас в России? Вы не поверите, но я хочу убраться отсюда куда-нибудь подальше. Мне необходима смена впечатлений, – он нежно обнял попавшийся ему на пути фонарный столб.

– У нас не говорят, – заплетающимся языком произнесла Женевьева. – У нас сразу приступают к де… к действиям.

– К действиям? – воззрился на неё пьяными глазами мсье Перрен.

– Да, вы теперь должны оказывать мне особое внимание, – Женевьева с достоинством выпрямилась, пошатываясь, как башня из кубиков.

– Из внимания шубы не сошьёшь, – туманно заметил мсье Перрен. Затем он тряхнул головой и впал в словоохотливость: – Вы сказали что-то насчёт действий. Можете смеяться сколько хотите, но это не предрассудок, а жизненная необходимость. Созерцательность повергает в уныние – движение в каком бы то ни было направлении укрепляет основы нашего с вами существования. Что вы об этом думаете, мадмуазель? Согласны ли вы, как новообращённая француженка, укрепить эти основы?

– Я вас… я вас не понимаю! – округлив глаза, сказала Женевьева. – Я русская, как сто тысяч миллионов русских!

– Вы… вы всё лжёте! Как ваше настоящее имя, мастерица инсинуации? Я вас раскусил. В ваших жилах кипит кровь вашей прабабушки, и в роду у вас… в роду у вас были предки! Вы что-то имеете мне возразить? – мсье Перрен подозрительно уставился на Женевьеву.

– У меня в роду никого не было! – Женевьева откинула в сторону правую руку, как будто хотела обнять весь Париж. – Я единственная в своём роде!

– В таком случае я берусь в два счёта положить этому конец! – торжественно заверил её мсье Перрен. – Un… deux… Voila!

– Ловко! – Женевьева опёрлась о плечо мсье Перрена и сложила губы бантиком. – Вы в совершенстве владеете устным счётом.

– Это ещё не всё, – мотнул головой мсье Перрен. – Поедемте в логово!

– Поедемте, – твёрдо сказала Женевьева. – А зачем?

– Чтобы укреплять основы, – подсказал мсье Перрен.

– А я не умею! – губы Женевьевы растянулись в улыбке.

– Всё самое трудное я беру на себя, – пообещал мсье Перрен. – Препятствия меня только вдохновляют.

– Это вы сейчас говорите как парижанин? – Женевьева приблизила своё лицо к лицу мсье Перрена и взяла его за пуговицу на пиджаке.

– Oui, – ответил он, не задумываясь. – Это говорю вам я!

Весь этот разговор происходил на стоянке такси. Шутники ненадолго отвлеклись друг от друга и, без труда отыскав свободную машину, покатили в сторону отеля «Gloire». Всю дорогу они продолжали упражняться в иносказаниях и даже пытались жестикулировать. Шофёр, чья принадлежность к наиболее прогрессивной части общества была под вопросом, всю дорогу оставался мрачным и осуждающе посматривал в зеркало на елозящих на заднем сиденье клиентов. Ему не нравилось, что они ведут себя несерьёзно.

Ресторан «Choupette» и отель «Gloire» разделяло расстояние в три квартала, что даже в транспортных условиях вечернего Парижа оказалось сущими пустяками. Женевьева и мсье Перрен проскользнули мимо онемевшего от удивления привратника и под осуждающим взглядом консьержки пересекли пространство холла, остановившись у основания лестницы. Здесь произошла маленькая заминка: у Женевьевы сломался каблук.

– Ох! – тихо сказала она. – Я повредила… эту, как её? Кажется, ногу.

– Значит, у вас теперь нет другого выхода, кроме как воспользоваться услугами лифта, – заключил мсье Перрен. – Ну или положиться на меня.

Обходительность гида нисколько не пострадала от пьянства. Он заботливо взял Женевьеву за талию и осторожно, как раненого зверька, повёл её по лестнице.

– Я не езжу в лифте с незнакомыми мужчинами! – бессмысленно и гордо бормотала Женевьева. – Подите прочь! Я пьяна!

– Я в вас и не сомневался. Однако именно по причине вашего сверхъестественного состояния с вами должен ехать кто-то ещё, – продолжал так же бессмысленно настаивать мсье Перрен. – Лифт не оборудован для езды в нём в пьяном виде.

– Ехать – куда? – осовело уставилась на своего провожатого Женевьева.

– Натурально, к вам в номер, – услужливо подсказал тот.

– Н-н-н… нахал! – возмутилась Женевьева, прижимаясь к мсье Перрену. – Мой номер тоже недостаточно оборудован… для езды в нём… в пьяном смысле…

– Это ничего, – утешил Женевьеву мсье Перрен.

– То есть как это «ничего»?! – с удивлением сказала Женевьева. – А вдруг там привидения?

– В таком случае вас тем более нельзя оставлять одну, – мсье Перрен ковал железо, пока оно было горячо. – Париж – город трудный. Он полон назойливых духов, которые непременно постараются проникнуть к вам в номер, чтобы сотворить с вами нечто непредвиденное. Мне бы очень этого не хотелось.

– Вы ужасно галантны! – Женевьева обмякла, и со стороны это выглядело так, будто она страшно устала. – Помогите мне, а?

– Avec plaisir! – учтиво ответил мсье Перрен.

Они поднялись по лестнице на четвёртый этаж, где находился номер Женевьевы, и она отперла ключом дверь, оказавшую при этом некоторое сопротивление. Мсье Перрен проскользнул в номер вслед за Женевьевой. То, что должно было произойти дальше, представлялось ему в общих чертах ясным как день, а задумываться над деталями он не имел привычки.

Вдохновение не обмануло его.

Утро застало авантюристов не в самом лучшем настроении. На душе у обоих скребли кошки. «Верно ли, что Париж стоит мессы?» – вертелось в голове у мсье Перрена. «Как я могла дойти до жизни такой?» – спрашивала себя Женевьева. Но, перебирая одно за другим впечатления вчерашнего дня, они независимо друг от друга пришли к выводу, что не всё ещё потеряно и что мир вокруг них не перевернулся. Мсье Перрен, впрочем, никогда и не имел привычки искусственно растравлять себя. Женевьева была удручена значительно больше, чем он, но и к ней тоже постепенно возвращалось душевное равновесие. Она прислушивалась к своим ощущениям и одну за другой находила у себя новые черты характера, так неожиданно проявившегося во время вчерашних похождений. Процесс перерождения произошёл быстро. Потаённые наклонности вскрылись, как давно созревающий нарыв, – вчерашняя принцесса примерила на себя платье кухарки. Женевьева мысленно окинула взглядом всё, что произошло накануне, и решила, что ничего страшного в этом нет. Она плотоядно зевнула и машинально потянулась к пачке сигарет, лежащей на столике возле кровати. Закурив, она принялась наблюдать за мсье Перреном, который встал с постели, подошёл к отворённому окну и с наслаждением впустил в лёгкие утренний воздух. Перед служащим экскурсионного бюро расстилался город, который он знал как свои пять пальцев. Насладившись его видом, мсье Перрен повернулся к Женевьеве и, словно отвечая на её вопрос, сказал:

– Сегодня мы продолжим наш набег на Париж. Он таит в себе неисчислимые возможности, и мы имеем законное право ими воспользоваться. Я полагаю, вы не станете возражать против этого?

Окончательно пришедшая в себя Женевьева вдавила сигарету в пепельницу, ещё раз зевнула и одновременно потянулась, заложив руки за голову. Затем резко бросила их на одеяло и с удовлетворением произнесла:

– Да, это было бы замечательно. Но как это всё странно! Никогда бы не подумала: и в Париже тоже живут люди!
Капитан Колбасьев
Как всё неинтересно

Ученик пятого класса средней школы Витя Пистолетов сидел дома и учил уроки. Занятие это было настолько скучным, что он никак не мог сосредоточиться и поэтому главным образом уныло смотрел в окно. Мимо окна время от времени проходили ничего не подозревающие люди, и Витя им завидовал. Было самое начало мая, ранний вечер буднего дня, и погода на улице стояла великолепная – солнечная и безветренная. И неудивительно, что Витя думал не об уроках, а о том, как ему неохота тратить на них своё время. Он твёрдо знал, что в такую погоду полагается гулять и замышлять всякие шалости, а не сидеть над учебниками по истории и математике. Но дело происходило в понедельник, а значит, на следующий день как раз должен был случиться урок истории и Витю вполне могли вызвать к доске. Получить же двойку за ответ у доски значило не быть допущенным к экзамену, а тогда бы Витю не перевели в шестой класс. Но остаться на второй год в пятом классе в его планы никак не входило. Сообразив всё это, Витя поёрзал на стуле, вздохнул и, отвлёкшись от картины за окном, бессмысленно уставился в учебник.

Комната, где он занимался, была одна на всю семью, но зато просторная. Настолько просторная, что в ней одновременно могли находиться сам Витя и его родители, при этом не очень друг другу мешая. Все трое именно так и поступали. Витя сидел за столом у окна, папа Пистолетов занимал другой стол, располагающийся у левой стены, а мама Пистолетова стояла возле зеркала, которое висело у самого входа в комнату, напротив окна.

Но, конечно, это только так говорится, что люди друг другу могут не мешать. Когда в одной комнате находятся сразу несколько человек, каждый из них волей-неволей начинает обращать на себя внимание. Больше всех обращал на себя внимание папа Пистолетов. Он сидел с расстёгнутым ремнём на брюках, в кресле, за вычислительной машиной, причём, заметим, ничего на ней не вычислял. Это, конечно, не могло никого потревожить. Но вместе с этим он рассматривал возникающие на экране вычислительной машины предосудительные картинки и то и дело издавал тихие нечленораздельные восклицания. Кроме того, из рупора вычислительной машины звучала злокачественная музыка, правда, не очень громко. А самое главное заключалось в том, что перед папой Пистолетовым стояла большая бутыль, наполненная жёлтой ядовитой водой, и он поминутно наливал эту воду в стакан и вдобавок ко всему ещё и пил.

А мама Пистолетова в это время смотрелась в зеркало, по очереди примеряя то одну, то другую шляпку, и напевала себе под нос что-то такое, что никак не гармонировало с музыкой папы Пистолетова. Таким образом, обстановка в комнате была достаточно беспокойная. Приготовление уроков в подобных условиях можно было бы счесть делом затруднительным, но Вите в любом случае было не до уроков, и поэтому он не возражал.

Наконец папа Пистолетов отвлёкся от предосудительных картинок, посмотрел на маму Пистолетову и недовольно сказал:

– Однако ты уже чересчур долго смотришься в зеркало, да при этом ещё и поёшь. Не слишком ли много занятий для одного человека?

– Я всегда делаю несколько дел сразу, – с достоинством ответила мама Пистолетова, покосившись на отражение недовольного папы Пистолетова в зеркале. – Мне иначе и нельзя: ты ведь знаешь, что я собираюсь отправиться в гости к тёте Пенелопе, а времени на сборы у меня не так уж и много. И потом, я женщина и люблю экономить. – Она снова посмотрела на себя и задумчиво произнесла: – По-моему, у фиолетовой шляпки тулья слишком узка – это смотрится вульгарно, ты не находишь?

Папе Пистолетову было всё равно, даже если бы мама Пистолетова собиралась в гости сразу к двум тётям Пенелопам.

– Я нахожу, что все твои дела никуда не годятся, – высказал он своё мнение. – Твоё главное дело – устроить так, чтобы в доме всегда были завтраки, обеды и ужины. Однако ничего подобного не наблюдается. И по этой причине я вынужден пробавляться сушёным хлебом.

И действительно, папа Пистолетов захватил из стоящего рядом блюдца горсть чёрных сухариков и отправил её себе в рот.

– Осторожно, не подавись, – заботливо сказала мама Пистолетова.

– Даже не надейся, – пробубнил папа Пистолетов, с трудом ворочая языком. Он сделал глоток из стакана, размолол образовавшуюся во рту смесь и произвёл судорожное глотательное движение, отчего у него на глазах выступили слёзы. Выполнив все эти действия, он пояснил: – Всё, что попадает в мой рот, я препровождаю в желудок с соблюдением необходимых мер предосторожности. Но моё пищеварение в опасности, это вне всякого сомнения, – ведь я не могу долго оставаться без горячей пищи.

– Это не страшно, – беспечно отозвалась мама Пистолетова. – Я целый день сижу на работе без горячей пищи и не испытываю при этом каких-либо неудобств. И это несмотря на то, что я работаю с отправителями писем и посылок, то есть самыми вздорными людьми, которые только существуют на свете!

– Ну уж и работаешь, – как можно небрежнее сказал папа Пистолетов. – Находишься на одном месте и совершаешь незначительные телодвижения. Это можно даже не принимать в расчёт. А вот у меня совсем другое дело. Я страховой агент, и вот уж я-то действительно работаю с самыми вздорными людьми, которые только существуют на свете, – да к тому же вынужден целый день бегать очертя голову. Тут тебе не только нервные нагрузки, тут ещё и расход двигательной энергии. Поэтому ты, пожалуйста, всё бросай и принимайся за ужин, – последние слова папа Пистолетов произнёс заискивающим голосом.

– Ни за что! – категорически заявила мама Пистолетова, поправляя на себе платье. – Я разочаровалась во всей этой кухонной возне. И вообще, что это такое?! На работе никто слова порядочного не скажет – ладно; так ведь ещё и дома вздохнуть не дадут. Такое положение вещей, скажу я тебе, никуда не годится!

– Смотри, я обижусь! – угрюмо пообещал папа Пистолетов.

– Ай-ай-ай! – мама Пистолетова картинно прижала ладони к щекам. – Нет, будь милостив, объясни, что тебе так дался этот ужин? Ты ведь пьёшь жёлтую ядовитую воду – ну вот и пей себе. В ней одновременно и успокоение нервов, и восполнение энергии.

– Это неостроумно, – папа Пистолетов сдержал своё обещание, надул губы и обиделся.

– А я и не острю, – пожала плечами мама Пистолетова.

– Я теперь совершенно ясно вижу, что тебе общество тёти Пенелопы милее, чем родной дом, – убеждённо сказал папа Пистолетов.

– А хоть бы и так, – мама Пистолетова ничуть не смутилась. – Тебе, например, общество вычислительной машины тоже милее, чем родной дом. Чем я хуже тебя?

– Во-первых, вычислительная машина никогда не покидает пределов этого дома… – начал папа Пистолетов.

– Да что ты говоришь! – изумилась мама Пистолетова. – Быть этого не может!

– …А во-вторых, ты женщина, не отрицаю, и именно поэтому у меня перед тобой безусловный приоритет, – веско заключил папа Пистолетов.

– Ох! – мама Пистолетова деланно всплеснула руками. – Слово-то какое комическое! Если рассказать тёте Пенелопе, так, пожалуй, смеху не оберёшься!

Папа Пистолетов начал понемногу выходить из себя, хотя, сидя за вычислительной машиной, он обычно всегда пребывал в состоянии душевного равновесия.

– Так, – сказал он, стараясь не подавать виду, что раздражён. – Хорошо. В таком случае я тебя никуда не отпускаю.

– Страсти какие! – мама Пистолетова нарочно сделала испуганное лицо. – Ну раз так, то я никуда и не пойду. Вместо этого я выключу вычислительную машину, а жёлтую ядовитую воду вылью в раковину. Что ты будешь делать тогда?

Папа Пистолетов задумался, да так, что даже забыл про предосудительные картинки. Думал он ровно шестнадцать секунд, а затем принял новое решение:

– Ладно. В таком случае я тебя всё же отпускаю. Но при одном условии: ты вернёшься домой не позже чем мне наскучит сидеть за вычислительной машиной.

Мама Пистолетова втайне надеялась, что папа Пистолетов будет стоять на своём до конца, и огорчилась оттого, что он так легко отказался от намерения не выпускать её из дому. Но выдавать своё огорчение она посчитала непедагогичным и поэтому сказала так:

– Зная тебя, я убеждена, что вернусь гораздо раньше. Что же касается нас с тётей Пенелопой, то мы только обсудим какую-нибудь вещь, не имеющую смысла, выпьем немного красной ядовитой воды, и, пожалуй, этим дело и ограничится.

– Вот и славно, – успокоился папа Пистолетов, не заметивший, что мама Пистолетова огорчилась. – Только вы смотрите, не очень там.

– Это само собой, – согласилась мама Пистолетова. – Ты же меня знаешь.

– Знаю, – твёрдо сказал папа Пистолетов.

Во время этого разговора Витя упорно смотрел в учебник и прилагал все усилия к тому, чтобы думать только об уроках. Получалось это у него плохо, и все его мысли вертелись вокруг несбыточного ужина и тёти Пенелопы. «Вот ведь жизнь! – мрачно думал Витя. – В ней одна только ядовитая вода разноцветная, всё остальное серое, как песок». Он начал мысленно повторять слово «песок» на все лады, и вскоре оно засело у него в голове, да так, что размышление о чём-либо другом стало делом невозможным. Но вот вдруг это досадное слово само собой куда-то пропало, а взамен Вите представилось, будто он положил себе в рот целую пригоршню этого самого песку и принялся тщательно его пережёвывать. От этого ему стало уже совсем нехорошо, так что он даже потерял нить происходящего разговора, а уж об уроках и вовсе думать забыл. Но вскоре Витя спохватился и, тряхнув головой, решительно отогнал от себя навязчивое представление. Справившись с одолевающей его напастью, он посмотрел на папу Пистолетова и спросил:

– Папа Пистолетов, скажи, пробовал ли ты когда-нибудь есть песок?

Папа Пистолетов в это время занимался тем, что в очередной раз наполнял стакан жёлтой ядовитой водой и тихо гудел себе под нос, неудачно подражая злокачественной музыке. Услыхав вопрос Вити, он удивился, как будто ему показали живую черепаху, немного подумал и ответил:

– Сын Пистолетов, то, что ты сейчас сказал, не смешно, а глупо, и я прошу тебя больше так не говорить.

Сделав это замечание, папа Пистолетов с отсутствующим видом захлопал по колену рукой в такт ритмам, раздающимся из рупора вычислительной машины. Он вообразил, что сегодня все взяли за правило над ним издеваться, и от этой мысли у него на душе сделалось сумрачно. Ему захотелось изречь какой-нибудь соответствующий ситуации едкий афоризм, но он не знал никаких афоризмов и к тому же опасался, что мама Пистолетова примет сказанное на своё счёт.

Ну а мама Пистолетова, которая всё никак не могла собраться, чтобы уйти в гости к тёте Пенелопе, взяла со столика рядом с зеркалом ридикюль, для виду покопалась в нём, затем положила его обратно и сделала папе Пистолетову замечание:

– Сын Пистолетов правильно спрашивает. Даже поедание песка доставляет больше радости, чем постоянное сидение за вычислительной машиной.

– Ты говоришь так, будто существует что-то ещё, что может обрадовать больше, чем вычислительная машина, – иронически сказал папа Пистолетов.

– Пусть тебя это не удивляет, – с интонацией превосходства в голосе заметила мама Пистолетова. – Если бы ты как следует присмотрелся, то увидел бы, что в мире существуют мороженое, променады, карусели, оркестры с плясками, всевозможные аттракционы и вообще праздники. Правда, всё это находится на улице, а ты нет. Следовательно, можно сказать, что тебя нет в принципе.

– Гм, – папа Пистолетов задумался. – Всё это очень заманчиво, только уж больно хлопотно. Если без праздников совсем никак нельзя, пригласи тётю Пенелопу к нам в гости, а заодно, чтобы два раза не ходить, можешь приготовить и праздничный ужин, – и папа Пистолетов с неиссякаемой надеждой посмотрел на маму Пистолетову.

Мама Пистолетова сложила руки на груди.

– Я всё поняла, – сказала она. – Ты неисправимый эгоист. Значит, я раз в сто лет примеряю свой лучший наряд, чтобы выйти в нём в люди, а ты чинишь мне всякие препятствия и вынуждаешь меня остаться дома. Так не бывать этому!

И она с гордым видом нагнулась, чтобы надеть туфли.

– Значит, я могу быть окончательно уверен, что ужина не будет? – на всякий случай спросил папа Пистолетов.

– Кажется, мы обо всём договорились, – отозвалась мама Пистолетова. – Впрочем, то, что ты говоришь насчёт ужина, не соответствует истине. Правильнее будет сказать, что там, где будет ужин, не будет тебя.

Тогда папа Пистолетов пустил в ход последнее средство.

– Так уж и быть, – великодушно молвил он. – Иди к тёте Пенелопе. Но имей в виду: я позову тётю Варю и мы вместе будем сидеть за вычислительной машиной и пить жёлтую ядовитую воду.

В этот момент пряжка туфли на левой ноге мамы Пистолетовой как раз оказалась застёгнута; правая нога пока ещё была не обута. Мама Пистолетова разогнулась, насмешливо посмотрела на папу Пистолетова и сказала:

– Этого никак не может быть. Тётя Варя – особа высокого полёта и не станет с тобой водиться, да к тому же у тебя пёрышки на крыльях от жёлтой ядовитой воды слиплись. Так что ничего не получится, – тут она засмеялась и мстительно добавила: – Кстати, к тёте Пенелопе сегодня обещал заглянуть дядя Одиссей.

Папа Пистолетов недоумевающе посмотрел на маму Пистолетову, не зная, что ему следует на это сказать. Он начал было сочинять достойный ответ, но вдруг вспомнил, что в бутыли есть ещё некоторое количество жёлтой ядовитой воды, и тут же выплеснул её остатки в стакан.

Тем временем мама Пистолетова, не дождавшись возражений, занялась правой туфлей. Наконец процедура обувания была завершена. Мама Пистолетова стала думать, всё ли она сделала правильно, и решила, что можно ещё накрасить губы. Она открыла ридикюль, извлекла из его недр губную помаду и осуществила свой замысел.

– Я пришёл к выводу, что ты красишь губы специально для дяди Одиссея, – осмелился заявить папа Пистолетов. Церемония прощания несколько утомила его, и он снова обратился к предосудительным картинкам, продолжая наблюдать за мамой Пистолетовой угловым зрением.

– Очень даже может быть! – загадочно ответила мама Пистолетова, укладывая губную помаду обратно в ридикюль. Затем она на всякий случай ещё раз посмотрелась в зеркало и взялась за дверную ручку.

– В таком случае привет дяде Одиссею! – с отчаянием сказал папа Пистолетов.

– Привет тёте Варе! – не растерялась мама Пистолетова, подмигнула несчастному папе Пистолетову – и вышла из комнаты.

Сразу вслед за этим из прихожей донёсся стук входной двери.

Витя, слышавший весь этот разговор от начала до конца, сердился на самого себя. Ему было досадно, что у него никак не получается сосредоточиться, и он решил во что бы то ни стало выучить урок, хотя бы даже у него над ухом работал целый машиностроительный завод. Не обращая внимания на обескураженного папу Пистолетова, он обхватил голову руками и, почти вжавшись в учебник, стал трудолюбиво вчитываться в текст главы, заданной на дом:

«…И правили тогда в сопредельных государствах царь Горох и царь Петрушка. Всем были славны эти цари, да только вот промеж собой они не ладили. А причиной тому была Болотная волость, как есть находившаяся на границе их государств. И как цари ни спорили, не могли они решить, кому той волостью владеть и править. И тогда пошёл царь Горох войной на царя Петрушку, дабы на поле брани решить этот спор. Было у царя Гороха войско в семь тысяч славных витязей, а у царя Петрушки – войско в пять тысяч славных витязей. А приключилось это ровно тысячу лет тому назад…»

Дочитав до этого места, Витя оторвался от учебника и задумался. В голове у него одна за другой возникали картины из старинной жизни, которая так красочно описывалась в учебнике. Он быстро охарактеризовал этих несговорчивых царей – тот, который Горох, вышел длинным, тощим и злым, а тот, который Петрушка, получился низеньким, толстым и добродушным. Затем он мысленно выстроил их войска одно против другого – и увидел, что у царя Гороха перевес в силе не очень значительный. Во всяком случае, сказать с уверенностью, кто кого побьёт, было нельзя. Тогда Витя стал думать над тем, какой необычной и увлекательной выглядела жизнь тысячу лет тому назад. Никакой скуки не было и в помине, а наоборот, происходили большие исторические события в виде войн за бесхозные волости. И правили тогда сплошные цари. Царей было много, а волостей, которыми полагалось владеть и править, не очень, и поэтому претендующие на них правители постоянно между собой враждовали. И обыкновенные люди тоже жили не так, как теперь. Тогдашние папы не пили жёлтую ядовитую воду, а надевали старинные доспехи и записывались в витязи, чтобы принять участие в больших исторических событиях. А тогдашние мамы пекли им в дорогу горячие пирожки – и, таким образом, каждый занимался каким-нибудь полезным делом. Витя закрыл глаза, и вся эта картина представилась ему настолько ярко, что он от восхищения сжал руки в кулаки. Но тут же разжал их и открыл глаза, да так широко, как не открывал никогда раньше. Ему совершенно неожиданно пришла в голову мысль, что старинная жизнь выглядит заманчиво только потому, что её описали в учебнике. А на самом деле, конечно же, в ней всё было устроено точно так же, как и в современную эпоху: светило солнце, росли деревья и какое-нибудь семейство вроде Пистолетовых занималось всякими бесполезными вещами. Родители, само собой, постоянно ругались почём зря – совсем как древние цари, а сын, как ему и полагалось, ходил в школу. И были в той школе учителя, уроки, ответы у доски и тому подобная чехарда. И учебники по истории, конечно, были, только не такие, как сейчас, а антикварные, и писали в них не про царя Гороха и царя Петрушку, а про других царей, живших за тысячу лет до того. Одним словом, старинная жизнь ничем не отличалась от современной, вот разве что только вычислительных машин в ней не было, ну а всё остальное было точно таким же. И от этой мысли Вите стало так противно, как будто он съел горсть улиток. «Нет, в жизни всё принципиально неинтересно, – мысленно сказал он самому себе и тут же сам себя спросил: – Отчего так получается?»

Это был, разумеется, риторический вопрос.

Между тем папа Пистолетов, оставшийся в одиночестве, размышлял о том, почему женщины так своенравны. Когда входная дверь за мамой Пистолетовой закрылась, он какое-то время с изумлённым видом разглядывал собственное отражение в зеркале, а затем стал рассеянно озираться по сторонам, как будто искал что-то такое, чего прежде не замечал. Однако ничего нового он не увидел, поскольку продолжал находиться в той же самой комнате, оклеенной жёлто-серыми обоями и скупо обставленной неказистой мебелью. И тогда он остановил взгляд на Вите, который обдумывал международную обстановку тысячелетней давности. Витя поймал этот взгляд и стал внимательно следить за папой Пистолетовым.

– Подумаешь, какое дело! – обронил наконец папа Пистолетов с наигранным равнодушием – и, схватив стакан, быстро выпил то, что в нём оставалось.

Витя несколько секунд укоризненно смотрел на папу Пистолетова, а потом, видимо, решил, что учить уроки всё же более познавательно, чем наблюдать за чужим бездействием, и снова уткнулся в учебник. Ему всё-таки было любопытно, чем там закончилось дело у царей. Но как раз в эту минуту у папы Пистолетова возникла фантазия пообщаться, потому что жёлтая ядовитая вода была вся выпита и больше делать ему было решительно нечего.

– Сын Пистолетов! – торжественно обратился он к Вите. – Теперь ты ясно видишь, что такое женщины. Женщины – это существа, призванные бросать нас, мужчин, на произвол судьбы.

– Папа Пистолетов, а ведь у меня имя есть, – задушевно сказал Витя.

– Как же, помню, помню, – папа Пистолетов расплылся в улыбке. – Правда, я выпил много жёлтой ядовитой воды, но твоё имя, Виктор Пистолетов, я помню прекрасно. Такое имя грех позорить плохой учёбой. Твоя планида – побеждать, и если ты не подготовишься как следует к грядущим экзаменам, то я и знать тебя не пожелаю. Поэтому учись, нюхай землю познания и не обращай внимания на всякие не идущие к делу разговоры – они только сбивают с толку. На меня тоже можешь не обращать внимания – откровенно говоря, я не знаю, чем тебе помочь, – и папа Пистолетов развёл руками.

– Папа Пистолетов, скажи, зачем ты пьёшь жёлтую ядовитую воду? – спросил Витя, которому очень не хотелось развивать неприятную для него тему учёбы.

– Мне трудно ответить тебе на этот вопрос, – грустно сказал папа Пистолетов. – По всей видимости, это доставляет мне удовольствие. Я готов признать, что ядовитая вода вредна, независимо от того, какой она имеет цвет. Но зато всякий, кто её пьёт, и сам становится ядовитым и неуязвимым. А быть неуязвимым приятно, это факт.

– Моя наблюдательность говорит мне скорее о том, что ты именно уязвлён, – уверенно заявил Витя.

– Увы, – вздохнул папа Пистолетов. – Это означает, что я прогадал с цветом ядовитой воды.

– Разве это имеет настолько существенное значение? – Витя оттягивал минуту, когда снова придётся вернуться к урокам.

– Безусловно, – отрезал папа Пистолетов и пустился в объяснения: – Цвет ядовитой воды отражает степень её ядовитости. Самая простая в этом отношении ядовитая вода – жёлтая. Затем идёт красная ядовитая вода – она несколько сложнее. Но самой сложной является белая ядовитая вода. Человек, употребивший её, делается непобедимым, – сказав так, папа Пистолетов пальцами левой руки совершенно непроизвольно изобразил на ручке кресла сию минуту подслушанный им ритмический пассаж из злокачественной музыки.

– Белая – как молоко? – удивился Витя.

– Лучше, – папа Пистолетов застенчиво улыбнулся. – Как солнечное сияние.

Выпив жёлтой ядовитой воды, папа Пистолетов всегда на первых порах улыбался, видимо, радуясь простоте этого напитка.

– Да, я с тобой согласен, – сказал Витя. – Солнечное сияние – это как раз то, чего мне сейчас не хватает.

Папа Пистолетов перестал улыбаться.

– Ты сейчас подумал совсем не о том, о чём следовало бы подумать, – нравоучительно заметил он. – Продолжай заниматься тем, чем занимался, а о пустяках даже и не помышляй.

С этими словами папа Пистолетов неохотно встал с кресла и застегнул ремень на брюках, после чего стащил со спинки кресла висящую на ней куртку и принялся неловко её надевать. Очевидно, он собирался куда-то уйти, и Витя приуныл, потому что перспектива остаться один на один с уроками ему совсем не улыбалась.

– Куда ты уходишь, папа Пистолетов? – спросил он.

Папа Пистолетов разъяснил:

– Как ты знаешь, нас покинули, и поэтому теперь мы вынуждены сами проявлять о себе заботу. Так что я намерен посетить магазин, чтобы купить новую порцию жёлтой ядовитой воды, а заодно и ещё чего-нибудь.

– Папа Пистолетов, ты вполне можешь поручить это дело мне, – не очень уверенно проговорил Витя, которому сидение дома надоело хуже горькой редьки.

– Этот вариант исключён, – серьёзно сказал папа Пистолетов. – В твою задачу сейчас входит впитывать знания, да так, чтобы они отскакивали от зубов.

Витя поник. «Вот теперь всё, – обречённо подумал он. – Значит, я отсюда никуда не выберусь. О, почему всё так неинтересно?!»

Этот вопрос с каждой минутой занимал его всё сильнее. Когда папа Пистолетов ушёл, Витя встал из-за стола, походил по комнате, чтобы размяться, затем снова сел за стол и, вздохнув, взялся за учебник. Он начал старательно водить глазами по строчкам, пытаясь понять написанное, но из этого ничего не выходило. Слова почему-то не складывались в фразы, и, значит, смысла в них не было ровным счётом никакого. Витя совсем упал духом, положил учебник на стол, перевернув его страницами вниз, и опустил на него голову. Ему стало совсем скучно, и он решил ни о чём не думать.

Но ни о чём не думать оказалось ещё труднее, и тогда он стал прислушиваться к злокачественной музыке, которая всё это время звучала не умолкая. Описать её непросто, потому что все злокачественные вещи в действительности выглядят гораздо противнее, чем это можно выразить словами. Пожалуй, её звучание было монотонным и назойливым. Витя мысленно переместился в мир странных звуков, и ему сделалось не по себе. Он не просто услышал, а, можно сказать, почувствовал дробный стук маленьких, но тяжёлых молоточков, бьющих по пластмассовой наковальне, непонятные скрипы со скрежетами и, вдобавок к этому, чьи-то леденящие душу протяжные завывания. Витя нашёл, что эти звуки неприятны. Но больше всего ему не понравилось то, что вся эта так называемая музыка была донельзя однообразной. Действительно, каждое произведение состояло из множества маленьких частей, которые мало чем отличались друг от друга. Поручиться за детали было нельзя, но в общем разница между отдельными фрагментами казалась незначительной. Витя некоторое время внимательно следил за тем, как разворачиваются музыкальные события, и в результате пришёл к выводу, что первое его впечатление оказалось верным. Тогда он стал размышлять над тем, отчего у композитора такая странная фантазия. Неожиданно ему показалось, будто злокачественную музыку сочиняли насекомые и оттого она получилась такой однообразной. И ещё он подумал, что если бы её можно было лизнуть, то она оказалась бы одновременно шероховатой и горьковато-кислой на вкус. Витя ещё минуту или две внимательно слушал звучащий из рупора шум, а потом не выдержал, встал из-за стола, подошёл к вычислительной машине и выключил звук. И тогда в комнате стало очень тихо.

Расправившись со злокачественной музыкой, Витя вернулся на своё место с твёрдой решимостью дочитать начатую главу до конца. Он положил учебник как следует и принялся перечитывать то, что было им пройдено прежде. Повторив начало главы, он двинулся дальше. А дальше было написано вот что:

«…А приключилось это ровно тысячу лет тому назад. И известно из преданий, сколь много было произведено ратных подвигов и сколь многие лишения выпали на долю народонаселения обоих государств. И завершилась война великим сражением у реки Стрепеть. Немало в том сражении полегло славных витязей. А только не вышло во всей войне победителей и побеждённых: изнурены оказались государства взаимными побоищами, и отступили оба войска в свои пределы, а Болотная волость так и осталась никем не занятая. И с тех пор вот уже тысячу лет другие цари спорят, кому в той волости быть хозяином, а только ни к какому решению прийти не могут. Тут и всей главе конец, а кто остался недоволен – уж не взыщите».

Дойдя до этого места, Витя перевернул страницу, удостоверился, что глава закончилась, и рассердился. «Глупость какая-то!» – подумал он. Такой предмет, как история, никогда не внушал ему особого доверия, но он полагал, что всякое историческое событие должно иметь свой логичный конец. С самого начала Вите представлялось, что раз цари взялись решать вопрос силой, то один из них непременно должен был победить и на веки вечные закрепить право хозяйствования в Болотной волости за своим государством. И вот оказалось, что ничего подобного не произошло. Уважение Вити к исторической науке было значительно поколеблено – он почувствовал, что его самым бесцеремонным образом обманули.

– Дураки! – внятно произнёс Витя, и было непонятно, кого он имеет в виду – царей или историков. Затем он захлопнул учебник, приподнял его и стукнул им о краешек стола.

Теперь он окончательно потерял интерес к урокам и остался один на один со своими невесёлыми мыслями. Мир вокруг казался ему полным уныния, и ещё к этому добавилось ощущение, что и тысячу лет назад дело обстояло ничуть не лучше. И тогда Витя всерьёз заподозрил, что историческая эпоха тут вообще ни при чём, а просто-напросто жизнь скучна сама по себе, в какой костюм её ни наряжай. Мысль об этом настолько поразила его, что он вскочил из-за стола, выбежал на середину комнаты и что есть силы восемь раз подпрыгнул на одном месте.

– Нет, этого никак не может быть! – Витя сказал это так, будто обращался к невидимому собеседнику. – Завтра же спрошу об этом у Марии Никитичны – она классный руководитель и должна знать точно!

И подпрыгнул ещё несколько раз, кажется, двенадцать.

«Но что же дальше?!» – мелькнула у него отчаянная мысль. Иных способов занять себя, кроме приготовления уроков, не существовало. Всего на завтра было задано два урока, по истории и по математике, и один из них Витя выучил, а взяться за другой у него не хватало духу. Да и математика казалась ему предметом куда более несуразным, чем история, в которой, по крайней мере, сохранялась хоть какая-то надежда на логику. Тогда Витя сел за стол, схватил лежащий рядом карандаш, придвинул к себе чистый лист бумаги и стал рисовать на нём одинаковые параллельные линии – так, чтобы они располагались на равном расстоянии друг от друга. Изобразив восемь таких линий, он немного подумал и пририсовал к ним ещё восемь, но уже в перпендикулярном направлении – и таким образом у него получился аккуратный квадрат, состоящий из сорока девяти маленьких квадратиков. Витя начал их пересчитывать, но вдруг вспомнил, что когда-то учил таблицу умножения, и быстро вывел из неё, что квадратиков должно получиться именно сорок девять. Он огорчился, что их не пятьдесят, и прибавил к ним сбоку ещё один. Увлёкшись рисованием, он немного успокоился и, когда работа была окончена, пожалел об этом, но больше ничего рисовать не стал. Вместо этого он уселся на стуле так, чтобы пятки ног упирались в краешек сиденья, и стал думать, чем бы ему заняться ещё. Скука в отсутствие папы Пистолетова грозила стать совсем невыносимой, а средств от неё не предвиделось. Можно было, конечно, вернуть злокачественную музыку, но эту мысль Витя отмёл как негодную.

– Как всё неинтересно, – сказал он в третий раз, теперь уже вслух, чтобы только не сидеть в тишине, и добавил: – Как будто ешь песок.

Витя не представлял себе, какой вкус у песка, но догадывался, что есть его так же скучно, как в хорошую погоду сидеть дома и корпеть над учебником. Жизнь, лишённая радостей, не устраивала его. В этом он был одинок: его родителей такая жизнь устраивала вполне. Каждый вечер папа Пистолетов, вернувшись из страхового агентства, усаживался за вычислительную машину, которая никогда ничего не вычисляла, а мама Пистолетова, придя с почты, долго красовалась перед зеркалом, после чего уходила, говоря, что отправляется в гости к тёте Пенелопе. Возвращалась она всегда поздно. Папе Пистолетову иногда начинало казаться, что её уходы противоречат здравому смыслу, но он не знал, какие против этого можно принять меры. Ещё он сильно подозревал, что к вечерним исчезновениям мамы Пистолетовой каким-то образом причастен дядя Одиссей, однако не осмеливался высказать своих подозрений вслух. Оставаясь один на один с вычислительной машиной, он начинал подумывать, не следует ли ему пригласить тётю Варю, но мысль о том, что она начнёт себя вести как мама Пистолетова, всякий раз удерживала его от подобного шага. В обществе вычислительной машины ему было гораздо спокойнее, потому что она не испытывала на нём своё остроумие, а наоборот, показывала картинки, хотя бы и предосудительные. К тому же папа Пистолетов пил жёлтую ядовитую воду, и это обстоятельство окончательно примиряло его с существующим положением вещей.

Размышляя обо всех этих делах, Витя потихоньку задремал и очнулся спустя несколько минут оттого, что в прихожей хлопнула дверь: это папа Пистолетов вернулся с новой бутылью жёлтой ядовитой воды и внушительным свёртком сарделек. Буквально через одно мгновение он возник на пороге комнаты.

– Сын Пистолетов, мы таки будем ужинать! – объявил папа Пистолетов, потрясая над головой покупками. Затем он прислушался к стоящей в комнате тишине, зачем-то подвигал носом и сказал: – Ты совершенно напрасно выключил мою злокачественную музыку.

– Я не буду ужинать, папа Пистолетов, – сказал Витя.

– Почему? – удивился папа Пистолетов. Он прошёл в комнату не разуваясь, прямо в уличной обуви, грузно опустился в своё кресло и принялся откупоривать бутыль с жёлтой ядовитой водой.

– Потому что во всякой еде заключён обман, – удручённо ответил Витя. – Она развлекает только когда её ешь, а потом всё равно становится неинтересно… как будто ел песок, – последние слова он выговорил машинально.

– Отсутствие у тебя интереса к жизни – закономерный результат твоего безделья, – тоном наставника сказал папа Пистолетов и залихватским движением наполнил стакан жёлтой ядовитой водой. – Стало быть, я должен заключить, что в моё отсутствие ты справился с уроками.

– Да, папа Пистолетов, ты совершенно прав, я приготовил урок по истории, а вслед за ним и урок по математике, – подтвердил Витя, хотя это было правдой только наполовину.

– В таком случае я прошу тебя сходить на кухню и сварить мне маленькую кастрюльку сарделек, – папа Пистолетов полагал, что сам он уже достаточно потрудился. – И знай, что безделье ещё никогда никого до добра не доводило!

Витя обрадовался, оттого что для него нашлось наконец хоть какое-то занятие, и убежал на кухню.

Когда он вернулся с дымящейся кастрюлей в руках, папа Пистолетов сидел в кресле и опять занимался тем, что рассматривал картинки, на этот раз значительно более предосудительные, чем раньше. При появлении Вити он зашевелился и в воспитательных целях заслонил экран вычислительной машины руками – да так и замер в этом неудобном положении.

Витя притворился, будто не придал поведению папы Пистолетова значения, поставил кастрюлю на стол рядом с вычислительной машиной и сказал следующие слова:

– Папа Пистолетов, я давно хочу у тебя спросить: для чего нужно учить уроки?

Он надеялся, что хотя бы на этот вопрос сможет получить внятный ответ. Однако папа Пистолетов не оправдал его надежд. Не отрывая рук от экрана вычислительной машины, он повернулся к ней боком, уставился на кастрюлю и произнёс маленькую туманную речь:

– Ты напрасно спросил меня об этом, сын Пистолетов. Всякая истина познаётся в своё время. Однажды твоё учение подойдёт к концу, и тогда ты и сам всё поймёшь. Тебе останется только пить ядовитую воду того цвета, которого ты сам пожелаешь, и не забивать себе голову ненужными вопросами. Всё ли ты понял?

– Честно говоря, я не понял ровным счётом ничего, – признался Витя.

– Это не страшно, – успокоил его папа Пистолетов. – Сейчас я тебе всё объясню. Предположим, ты только что выучил урок по истории. Но о чём был этот урок?

Витя погрузился в раздумье.

– Это был урок о царе Горохе и царе Петрушке и о том, как они делили… эту, как её… Болотную волость, – медленно проговорил он, вспоминая прочитанное.

– Очень хорошо, – сказал папа Пистолетов с таким видом, как будто цари делили клад с несметными сокровищами. – Ну а чем у них закончилось дело?

– Трудно сказать, – подумав, ответил Витя. – По-моему, ничем. Они только попусту разодрались и остались каждый при своих владениях.

– То есть выходит, что этот вопрос они оставили на рассмотрение будущим царям? – тут папа Пистолетов отнял одну руку от экрана вычислительной машины и почесал кончик носа.

– Выходит, так, – пожал плечами Витя.

Тогда папа Пистолетов отнял от экрана вычислительной машины и вторую руку и принялся потирать ладони. При этом он продолжал объяснять свою мысль:

– Ну так вот и с уроками то же самое. Когда-нибудь ты выучишь всё, что тебе будет задано в школе, и твой вопрос отпадёт сам собой. Тогда вместо тебя другие дети возьмутся учить те же самые уроки и тоже усомнятся в их нужности. Но в конце концов и они выучатся и махнут рукой на свои сомнения, а на их место придёт кто-нибудь ещё. И так далее. Вот, собственно, и всё.

– Но ведь должен же быть в этом какой-нибудь смысл? – Витя с недоумением посмотрел на папу Пистолетова.

– Смысл в том, чтобы пить ядовитую воду и ни о чём не думать, – убеждённо сказал папа Пистолетов.

– Разве для того, чтобы пить ядовитую воду и ни о чём не думать, обязательно нужно сперва ходить в школу и учить уроки? – недоумение Вити, возникшее в самом начале беседы, выросло до неимоверных размеров.

– Обязательно, уж поверь мне, – вздохнул папа Пистолетов – и, с сожалением посмотрев на кастрюлю с сардельками, встал с кресла и направился туда, где размышлять на философские темы легче всего.

Витя почувствовал себя растерянным. По его мнению, в рассуждениях папы Пистолетова заключался какой-то подвох. Выходило, что уроки нужно учить только затем, чтобы потом нельзя было объяснить, для чего их всё-таки нужно было учить. Вдобавок ко всему сюда, непонятно в какой связи, оказалась замешана ядовитая вода. И Витя рассудил, что взрослые запутались в самых простых вещах и ничего не понимают в жизни. Тогда он подумал, что и сам когда-нибудь станет взрослым и тоже будет не в состоянии ни в чём разобраться. И ему сделалось страшно.

– Нет, меня это всё в корне не устраивает! – изо всей силы крикнул Витя и выбежал из комнаты в прихожую. Там он кое-как нацепил сандалии и опрометью выскочил из квартиры, забыв закрыть за собой дверь. Ему хотелось поскорее очутиться на улице, где вовсю хозяйничала весна и дозволялось ни о чём не думать.

Было семь часов вечера.

А папа Пистолетов вернулся в комнату, сел за вычислительную машину, включил злокачественную музыку и снова принялся рассматривать предосудительные картинки, пить жёлтую ядовитую воду и заедать её сардельками.
Для просмотра полной версии этой страницы, пожалуйста, пройдите по ссылке.
Русская версия IP.Board © 2001-2024 IPS, Inc.